– А ну, – говорит, – комиссар, садись, отдохни, покуда его благородие к его превосходительству бегают. Да ты, – говорит, – не стесняйся…
Я не стесняюсь. Сесть я хотя и не сел, а слегка прислонился к столбику, на котором крыльцо висело.
Стою потихоньку, спину свою о столбик почесываю и на этих гадов внимания не обращаю.
«Пускай, – думаю, – веселятся. Жалко, что ли? Больные все-таки. Скучно ведь».
А сам и не слушаю даже, чего они там про меня зубоскалят. Я, понимаете, природой любуюсь.
Ах, какая природа! Ну, я такой не видал. Ей-богу! Даже в нашей деревне и то нету таких садов и таких густых тополей. А воздух такой чудный! Яблоком пахнет. А небо такое синее – даже синее Азовского моря! Ну, прямо всю жизнь готов любоваться! Да только какая моя осталась жизнь? Маленькая. Я потому и любуюсь, что после уж поздно будет. Зато уже вовсю любуюсь. Даже голову к небу задрал.
А тут, понимаете, прибегает со своей саблей его благородие, господин офицер. Красный такой, весь взлохмаченный, мятый, словно его побили. И на меня:
– А! – говорит. – Языки кусать? Ты, – говорит, – языки кусаешь, а после за тебя отвечай? Да? Дрянь худая!..
Размахнулся и – раз! – меня по щеке. Понимаете?
Я ничего на это не ответил, только зубы сжал да как вдарю его по башке. Сверху.
Ох, как завоет, застонет, заверещит:
– Расстрел-л-лять!..
А я еще раз – бах! И еще со всего размаху – бах!
Ну, он и сел, как миленький, у самого крылечка.
Конечно, меня в два счета сграбастали эти самые больные. Руки мне закрутили, к виску – наган и не выпускают. А я и не рыпаюсь. Чего мне рыпаться? Стою потихоньку. Тогда офицер встает, поправляет свою офицерскую фуражечку и говорит:
– Погодите еще стрелять.
Потом закачался, глаза закрыл и говорит:
– Ох… Мне худо…
Его поскорее сажают обратно на ступеньку и начинают махать около его морды – кто чем: кто, понимаете, тряпкой, кто веточкой, а кто просто своей забинтованной лапой.
– Ну как, – говорят, – ваше благородие? Ожили?
– Да нет, – говорит. – Не совсем.
Опять помахали.
– Ну как?
– Ожил, – говорит. – Спасибо… Молодцы, ребята!
Они, дураки, отвечают:
– Рады стараться, ваше высокоблагородие!
Потом говорят:
– Ну как? Можно расстреливать?
– Да нет, – говорит офицер. И встает. – Нет, – говорит. – К моему сожалению, придется подождать с расстрелом. Его сначала доктору показать нужно. Однако расстрел от него не уйдет. Я, – говорит, – из этой малиновой дряни через полчаса решето сделаю. Собственноручно. Но только сначала, – говорит, – его все-таки подлечить нужно… Послушай, Зыков, веди его, пожалуйста, поскорей к доктору, а я сзади пойду.
Понимаете? Боится! Боится рядом идти. Даже вдвоем с Зыковым боится…
– А ну, – говорит, – еще кто-нибудь… Вот ты, – говорит, – Филатов, у тебя наган при себе, пойдем с нами.
Зыков пихает меня прикладом и кричит:
– А ну, пошел! Живо!
Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую – в раздевальную комнату.
Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь.
Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке, висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами.
Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли, покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо стало. И его опять обмахивали березками.
Потом он приходит и говорит:
– Ну, вы! – говорит. – Чего на дороге стали? К доктору! Живо!
Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я захожу к доктору.
А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать – совсем старичок. Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью. Словно борец Василий Петухов.
Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит:
– Стучаться, – говорит, – нужно.
Но тут, как увидел штабного офицера, совсем иначе заговорил.
– Извиняюсь, – говорит, – господин подпоручик. Я, – говорит, – думал, что это кто-нибудь без очереди лезет.
– Нет, – говорит офицер. – Вы ошиблись. У нас чрезвычайно экстренное дело. Потрудитесь, – говорит, – отпустить больного и оказать помощь.
– Ага, – говорит доктор. – С большим удовольствием.
Тут он скорее достукал своего борца Петухова, помазал его кой-где йодом и отпустил. А сам подошел к рукомойнику и стал намыливать руки.
– Да, – говорит. – Я вас слушаю.
– Вот, – говорит офицер. – Видите этого человека? Несколько минут тому назад этот человек демонстративно откусил себе язык.
– Ага, – говорит доктор.
Потом говорит:
– А как, позвольте спросить, откусил?.. Насовсем или частично?
– Я не знаю, – говорит офицер. – Может быть, и частично. Не в этом дело. Самое главное в том, что он теперь говорить не может. Понимаете? А нам еще нужно его допросить. Так вот, – говорит, – не можете ли вы чего-нибудь сделать? Научным путем. Чтобы он перед смертью хоть чуточку поговорил.
– Посмотрим, – говорит доктор.
И начинает споласкивать руки.
– Посмотрим, – говорит. – Это нетрудно. Хотя, – говорит, – должен вас поставить в известность, что наша наука не очень допускает, чтобы человек разговаривал без языка. Конечно, посмотреть можно. Это труда не представляет. Но все-таки с научной точки зрения я не берусь вам давать какие-либо обещания. Посмотреть, – говорит, – посмотрю, а…
– Хорошо, – говорит офицер. – Посмотрите. Но только нельзя ли поторопиться, господин доктор? Нельзя ли слегка поскорей?
– Можно, – говорит. – Почему же нельзя? Можно и поторопиться…
И начинает, понимаете, вытирать полотенцем пальцы. Один, понимаете, вытрет – посмотрит, полюбуется и другой начинает. Потом третий. Потом четвертый. И так далее.
Офицер – ну прямо лягается. Прямо копытами бьет. Даже шпора звякает.
А доктор внимания не обращает, вытирает себе потихоньку пальчики и чего-то мурлычет.
Потом он подходит ко мне и говорит:
– А ну, молодой человек… Откройте рот.
Я не хотел открывать. Но думаю: «Что, в самом деле… Жалко, что ли?..» Взял и открыл.
– Еще, – говорит, – откройте… Пошире!
Я открываю еще пошире, как только могу.
– Еще, – говорит.
Ну, тут я совсем до ушей разинул ему свою пасть.
– Вот так, – говорит. – Достаточно. Спасибо.
Посмотрел он у меня во рту, поковырялся своими чистенькими пальчиками и говорит:
– Да нет, – говорит. – Язык на месте.
– Как? – говорит офицер. – Не может этого быть!
– Уверяю вас, – говорит доктор. – Язык в полной исправности, только синий.
– Да нет, – говорит офицер. – Вы ошибаетесь. Я же сам хорошо видел, как он его кусал.
– Тогда посмотрите, – говорит доктор.
И показывает ему мой рот. А там, понимаете, преспокойно болтается язык.
Ах, мать честная! Вот офицер удивился! Вот у него глаза на лоб полезли!
– Да что же это, – говорит, – такое! Да как же, – говорит, – это может быть? Что у него, дьявола, два языка висят, что ли?!
– Да нет, – говорит доктор. – Навряд ли что два… У одного человека двух языков не полагается. Этого наука не допускает. И я, – говорит, – хотя с научной точки зрения и не берусь объяснить этот факт, но в общем и целом – язык на месте.
– Тьфу! – говорит офицер. – Так, значит, он меня обманул?! Значит, он говорить может? Значит, ты, мерзавец, говорить можешь?
– Да, – говорю, – могу.
И тут же сказал я ему такое слово, от которого, извиняюсь, можно со стула упасть.
А он – вы думаете, что? Рассердился? Думаете, он орать на меня стал или драться? Ничего подобного. Он смеяться начал. Он прямо обрадовался – ну как не знаю что. Как будто ему, понимаете, пятнадцать рублей подарили.