Выбрать главу

Вчера немцы опять стреляли по городу, но больше по окраинам.

Я много где успел побывать – ходил, выполнял поручения. Был на Конногвардейском бульваре, у Мариинского театра, у Николы Морского, у почтамта. Этот район, кажется, наиболее пострадавший (и страдающий) от немецких снарядов (если не считать южных окраин). На площади Труда в 1941 году упал первый (или один из первых) дальнобойный снаряд. Тут много развалин, много пробоин и кирпичных заплат на стенах домов.

На Театральной площади – тоже. Два угловых дома на улице Глинки (у Офицерской) – одни стены с зияющими дырами оконных проемов. Искалечено (но уже приводится в порядок) здание театра. Немало увечий и на здании Консерватории.

На Екатерингофском – против Никольского переулка – свежая рана. Снаряд угодил в подъезд, разворотил его – как сказала мне какая-то старушка – совсем недавно, часа полтора назад.

На белом снегу лежит розовая кирпичная пыль.

На небольшой площади перед папертью Никольского собора – голуби. Милые Никольские голуби, откуда и когда они снова сюда прилетели? Ведь в тот год не было ни одного. И не только здесь – во всем городе.

Вспомнилось, как в феврале 1942 года, возвращаясь от Нины Борисовны, я зашел в собор… Там стояли, готовились к отпеванию, двадцать четыре гроба! Нет, я написал неправду, – в том-то и дело, что в гробу покоился только один, а остальные покойники лежали – кто в ящике, кто в корзине, кто в длинном черном сундуке. Один, помню, лежал, сложив на груди руки, в опрокинутом на спину платяном шкафу.

Здесь на углу Вознесенского и Екатерингофского, в кондитерской Агулянского, в годы нэпа работал «в мальчиках» брат Вася.

Вот уже и Васи нет. «Никогда, никогда не прочту я больше его милых каракулек», – писала мне в прошлом году мама.

О Васиной смерти сообщил мне его товарищ по койке. Умер Вася в Рыбинске, в доме инвалидов Великой Отечественной войны. Есть уже и такие.

А здесь не могила, а целый фамильный склеп.

В этом доме я жил – с перерывами и в разных квартирах – в общей сложности лет восемь. И только недавно узнал, что «на сем месте, в доме церкви Вознесения» останавливался, впервые приехав в Петербург, Н. В. Гоголь. Квартиру он снял, если не ошибаюсь, по объявлению, вывешенному у заставы.

В мое время в очень маленькой квартирке на четвертом этаже, под самой крышей, проживало семейство Лебедевых – две тетушки, бабушка и милая девушка Таня, очень (даже необыкновенно) талантливая. В девятнадцать лет она с блеском кончала РЛУ (Рабочий литературный университет), но не кончила, не успела – ее исключили. Оказалось, что покойный Танин дедушка был священником.

В первую блокадную зиму умерли одна за другой Танина бабушка и обе тетки. Таня перебралась к Нине Борисовне… До последнего часа она писала автобиографическую повесть. Закоптелая тетрадь эта долго хранилась у меня, минувшей осенью я передал ее Таниной сестре Наташе.

Запишу, как это случилось.

После демобилизации ЦК ВЛКСМ направил меня на работу в издательство «Молодая гвардия». Т. П. Карасева, узнав, что я ленинградец, спрашивает:

– Вы случайно не знали там Лебедевых?

– Каких Лебедевых? Ленинград – большой город. Художника Лебедева? Владимира Васильевича?

– Нет, не художника. Это семья моей подруги. Они жили в районе 31-го почтового отделения.

Меня осенило.

– На канале Грибоедова?

– Да, на канале Грибоедова.

– Таня?

– Да, Таня.

В подобных случаях говорят – тесен мир.

Между прочим, Наташа (к этому времени уже овдовевшая солдатка) только от меня узнала о гибели сестры и других своих близких.

Таню я видел за день, за два до ее смерти. Укрывшись двумя одеялами, она лежала в углу на сундуке, голова у нее была ясная, она все понимала и лучше всего, к сожалению, понимала, что умирает. Мать Нины Борисовны что-то жарила на буржуйке, что-то из дуранды или из подошвенной кожи. Крохотную порцию этого блюда предложили и Тане. Она отказалась. Мне навсегда запомнился ее слабый, но чистый, отчетливый голос:

– Пусть это съест Алексей Иванович. Мне не надо. Я все равно умру.

Нет, не буду врать, будто кусок встал у меня поперек горла. Таню уговаривали, она сердилась, мотала головой. Слегка поколебавшись, я съел этот лишний кусочек жареной кожи. Вспоминать об этом мне не стыдно. Мне просто жалко, очень жалко всех – и себя тоже.

Нина Борисовна и мать ее, как и многие ленинградцы, в том числе и храбрая наша мамочка, дали зарок – стоять до конца, Ленинград не покидать ни при каких обстоятельствах. Летом 1942 года я послал маме из Москвы телеграмму: «ЦК ВЛКСМ и министерство просвещения предлагают тебе и Ляле вызов, сообщи согласие».

Ответ был короток: «Никуда не поедем».

У Нины Борисовны и у Софьи Михайловны стойкости хватило до середины лета. Пугал их не голод – пугали артиллерийские обстрелы. Дом их стоит на одном из самых обстреливаемых участков, на той прямой, которая соединяет Балтийский вокзал с мостом Лейтенанта Шмидта. На этой же линии расположена и больница имени 25-го Октября, куда еще в сорок первом году поступила работать Нина Борисовна. Она говорит, что с ужасом, какого никогда раньше не испытывала, переходила два раза в сутки трамвайный мостик через Фонтанку. Но бог миловал, все было благополучно. В конце июня, кажется, они с матерью решили эвакуироваться. Н. Б. ушла с работы, стала хлопотать о вызове. Все уже было на мази, вещи сложены, зашиты в мешки, посадочные талоны лежали в сумочке. Накануне или в день отъезда выяснилось, что нужна какая-то справка с места работы. Нина Борисовна побежала (не побежала, конечно, а поковыляла) в больницу. И тут, на Подъяческой, у въезда на трамвайный мост, ее настиг бризантный снаряд.

Двадцать восемь осколочных ранений.

Девять месяцев в той же Александровской больнице.

Ленинград они так и не покинули. И теперь уже не хотят покидать. С июля прошлого года Нина Борисовна работает в школе рабочей молодежи, преподает историю. А госэкзамены в университете она сдавала в самое черное время – в те страшные дни, когда Таню Лебедеву зарыли в ленинградскую землю.

…В ленинградской же земле покоится и Рая Белых. Но – где, на каком кладбище, в какой братской могиле?

Впрочем, я ведь не знаю, где, на каком кладбище, в какой яме лежит и сам Гриша.

Заходил в Дом веселых нищих, видел людей, повинных в Гришиной гибели.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Был в той квартире, где в 1926 году мы писали с Гришей «Республику Шкид». Квартира заселена, обитаема, но ни одного знакомого лица я там не встретил. Попросив разрешения, заглянул в «свою» комнату, постоял и в той комнате, где, затворившись от «мира», запасшись махоркой и хлебом, несколько месяцев строчили мы нашу лихую мальчишескую повесть. В этой комнате в позапрошлом году умерла от голода Рая.

Дочка Белых Таня эвакуирована на Большую землю с детским садом. Повторяет судьбу отца. Не дай ей бог повторить все, что выпало на его долю!

Позже

…Хожу по городу, разношу письма и посылки, узнаю судьбы погибших и пропавших и – с гордостью и с умилением сызнова знакомлюсь с милыми земляками своими, ленинградцами.

Думалось, что это преувеличение, что это в Москве и на фронте, «с горки» так виделось и вспоминалось – о вежливости, предупредительности, прославленной культурности ленинградцев.

Нет, в самом деле… Всякое бывает, конечно, есть и хулиганы и грубияны. А все-таки постоянно чувствуешь, что ты не где-нибудь, а в Питере.

Спросишь на улице, как пройти туда-то, где остановка трамвая или в этом роде – сразу же отзываются все, кто поблизости. Отвечают любезно. Если не знают – извиняются. В трамваях… нет, врать не буду, в трамваях ругаются, конечно, но как-то, я бы сказал, не по-настоящему, а как будто в театре, да еще на утреннем спектакле – для детей.