«Эх, – думаю, – герой! Аника-воин. Таким из-под пушек лягушек гонять, а не за власть бороться».
А Зыков идет, идет и остановится. Потом остановился и говорит:
– Стой! Ты ничего не слышишь?
– Нет, – говорю.
Остановился. Послушал.
И в самом деле, где-то далеко-далеко как будто горох молотили. Я говорю:
– Что-то трещит.
– Стреляют, – говорит Зыков. Пулеметная дробь. С кольту бьют. Чуешь, – говорит, – как ваши нашим накладывают?
– Да, – говорю, – чую.
Ну, мы тут опять побыстрее пошли. На дорогу вышли. И по пыльной дороге прямо на солнце топаем. А солнце уже садится, уже темнеет, и чем дальше, тем громче – то справа, то слева – бум! бах!
– Ну, – говорит Зыков. – Довольно! Давай сымать эту дрянь.
– Чего, – говорю, – сымать?
– Погоны, – говорит. – Сымай их к бесу. Ша! Хватит! Пофасонил четыре месяца. Не поверишь, брат, на плечах мозоли натер.
– А пора? – говорю.
– Пора, – отвечает. – Вполне. Давайте, – говорит, – господин доктор, я вам первому сыму.
И начинает сдирать с меня деникинские погоны.
Я голову повернул и вижу, что лицо у него злое-злое, как будто он не погоны снимает, а что-то такое грязное делает. А тем более, что булавка попалась ржавая, не отшпиливается. Он ее дергает, а она не лезет.
– А, – говорит, – холера!
Дернул и – прямо с мясом погон оторвал. Прямо такой вот кусок гимнастерки вырвал.
– Есть, – говорит, – один штука. Давай, – говорит, – поворачивайся!
И только второй отцепил и только бросил его куда-то к черту в канаву, – слышим топот.
Опять, понимаете, не успели опомниться, не успели вздохнуть – опять конный разъезд несется.
И прямо на нас.
– Тикай, – говорит Зыков. – Тикай, парень, если жить хочешь.
И так, понимаете, поскакал, будто его стегнули.
И я побежал. Уж не знаю, как я бежал, но только бежал хорошо и от Зыкова не отставал.
А конники, ясно, нас нагоняют. Это в лесу легко убегать от кавалерии, а по гладкой дороге это не очень легко. Все-таки у них ног больше. Лошади все-таки.
Ну, слышу, что ближе и ближе стучат их копыта. И вдруг – трах-тах-тах!
Над самой моей башкой свистит пуля.
Бах! – еще раз…
Как принялись пулять из берданов – спина похолодела.
Зыков мне говорит:
– Милый! Браток!
Я говорю:
– Что?
Он говорит:
– Милый… товарищ! Не отставай…
Гляжу на него: бледный несется, глаза выкатил, на губах пузыри белые, как у лошади.
– Беги, – говорит. – Беги, пожалуйста… Не отставай. Милый…
Ох, не хотелось, как видно, парню обратно к Мамонтову! Видно, и в самом деле хотел он перед смертью Буденного повидать.
Да и мне помирать не хотелось. Я прямо как орловский рысак скакал.
Бежим, понимаете, а вокруг такая пылища, как дым на пожаре. Дороги не видно. И Зыкова мне тоже не видать. А сзади так и трещит:
Бум! Бах! Трах!
Вдруг Зыков мне что-то сказал. Не сказал, а крикнул:
«Ай!»
Или:
«Ой!»
Я не помню.
Я повернул голову и вижу: упал мой Зыков навзничь, лежит на дороге, щека у него в крови, а нос в земле.
А сзади: бах! бах!
Я побежал. Вперед. Не могу. Не бежится. Вертаюсь тогда назад и кричу.
– Зыков! – кричу. – Вставай! Зыков!
А он – не встает. Не шевелится. Землю нюхает.
Хватаю его тогда за плечо. Трясу что есть силы.
– Зыков, – говорю, – хватит трепаться! Вставай!..
Но тут над самой моей головой:
– Стой! Руки кверху!
Поднимаю я эту свою чумовую голову и вижу…
Мать честная! Вижу на мятых солдатских фуражках красные красноармейские звезды.
Сел я тогда, как помню, в самую пыль, где Зыков лежал, и говорю.
– Товарищи! – говорю. – Что же это? Зачем? Ведь вы же, – я говорю, – своего убили!
– Брось, – говорят. – Не вкручивай. У наших погоны не блестят.
– Да мало ли, – я говорю, – что погоны! Он все-таки свой! Он, – говорю, – наш!
– Верно, – говорят. – Это ты правду сказал, что ваш…
А ихний взводный командир, такой чубастый парнишка, смеется и говорит.
– Эва, – говорит, – эполеты-то – с мясом вырвал. Сдрейфил, белобандит?
– Сам ты бандит, – говорю. – я тебе, знаешь, – за оскорбление…
Я задохнулся даже. «Что, – думаю, – за черт? К своим попал, а так встречают».
Я говорю:
– Я тебе зубы пересчитаю.
Он говорит:
– Ладно. После посчитаемся. Товарищи, – командует, – убитого обыскать, а этого счетовода гони в Бандурово до комиссара.
Я тут только и понял.
– Вы что, – говорю, – думаете, я – белый?
– Нет, – говорит, – ты, пожалуй, серо-буро-малиновый.
А Зыков по-прежнему все лежит в пыли. Его поворачивают на спину, на бок и шарят во всех карманах. Говорят:
– Еще дышит.
– Ладно, – говорит взводный. – Пускай подышит. Погода сегодня чудная.
Вынимают тогда из кармана Зыкова бумажки. Читают:
«Василий Семенович Зыков, первого эскадрона добровольческой казачьей дивизии генерала Мамонтова рядовой».
– Н-да, – говорит взводный. – Это наш. Это по всему видно, что наш. А ну, – говорит, – на коня, хлопцы!
А мне говорит:
– А ну, солдат… Вперед – за бога, царя и отечество!
– Ну нет, – говорю. – Я не оставлю своего товарища. Берите его с собой. Слышите?
– Извиняемся, – отвечают. – У нас катафалка с собой не захвачено.
– Я, – говорю, – не пойду без него.
– Не пойдешь? Верно? Не шутишь? Ну, если так, то бери его сам. Неси на закукорках. Согласен?
А я – что вы думаете? Я понатужился, сграбил Зыкова в охапку и положил на плечо. Ну, тяжело, конечно, а все-таки я не упал и Зыкова не уронил и стою на своих ногах.
Ну, тут мы поехали.
Спереди едут двое на дозоре, слева еще один, справа еще один, сзади взводный на белой лошади, а посредине Зыков на мне. Конечно, ноги у меня неподкованные, и шибко бежать я не в силах. Тем более, что мозоли, спина… Сами знаете. Я не особенно шибко иду. И невесело.
Иду я, как пьяный. Глаза закрываются, ноги шатаются… И все время, тем более, на коней натыкаюсь. Все время меня окрикивают:
– Эй! Беляк! Лошадей не пугай… Чучело!
Я говорю:
– Извиняюсь. Нечаянно.
И дальше иду. Мне, понимаете, все равно, что кричат. Мне не жалко. Такая в башке чепуха, что и думать не хочется.
Думаю только, что чепуха. Чепуха такая, что ужас! Ужас, какая чепуха! Ведь это представить надо: буденновец к Буденному в плен попал!
А все-таки мне спокойнее.
Свои ведь, черт подери! Ведь свои все-таки, со звездочками. Разве я надеялся, что увижу своих, со звездочками? Нет, никогда не надеялся.
А сбоку копыта стучат. И в голове стучит. И на плече Зыков поминутно вздрагивает.
«Ах, – думаю, – бедняга Зыков! Погиб ты, – думаю, – не за медную пуговицу. И не увидал ты мечту своей жизни, товарища Буденного».
Но я не могу. Я чуть не падаю. Чуть под копыта не попадаю.
Слышу – сбоку смеются:
– Эх, солдат! Мало ты каши ел. Видно, белая каша не очень-то жирная. А?
А я и сказать ничего не могу. Даже выругаться как следует не могу. Я прямо падаю.
Тогда говорит кто-то сбоку:
– Давай, – говорит, – солдат, клади свово друга моему коню на загривок.
Я положил. Я, помню, «спасибо» сказал и взвалил своего бедного Зыкова на теплую лошадиную шею. Ну, он повис и руки свесил. А я дальше пошел.
Уже темно стало. Уж звезды наверху замигали, когда мы въехали в село Бандурово, Марьевской волости, Луганского уезда.
И помню, что мы на каком-то дворе долго чего-то ждали. Тут часовые стоят, тут Зыков лежит на земле у колодца, а я на корточках рядом сижу и плачу.
Может быть, у меня нервы расстроились, может быть, я устал, но мне тяжело было, товарищи, смотреть, как помирает мой друг.
Он дышал еще. Но так, знаете, – невесело и нечасто. Вздохнет, замычит, головой поерзает – и снова молчит. И кровь уже не идет с виска. А это – худо.