Выбрать главу

Мы с женой прильнули к окошечку иллюминатора. Сердце у меня стучало сильнее, чем обычно.

— Попробуй… зажмурься и вообрази, — сказал я.

— Представь себе, — сказала жена, — я тоже сейчас об этом подумала…

— О чем?

— О том, как два молодых человека в военной форме вот так же, как мы сейчас, подлетают к этому городу.

— Да. И у них с собой такая маленькая штучка — весом, кажется, всего в пятьсот граммов…

— А ты знаешь, что один из них потом сошел с ума?

— Нет, он не с ума сошел. Просто в нем проснулась и стала мучить его совесть.

— Но я читала, что его посадили все-таки в сумасшедший дом.

— Да. Посадили все-таки. Посмотри — уже город! Вон река… Те, кто купался там тогда, спаслись.

— А это что за башня? Посмотри, вон там, левее. На площади.

— Наверно это обелиск в память погибших. Ведь тогда за одну секунду сгорело больше семидесяти тысяч человек.

— Боже мой!

Самолет уже летел над посадочной дорожкой. Под нами пружинисто стукнуло, «боинг» приземлился, но продолжал нестись вперед, рывками замедляя бег.

С волнением, с трепетом спускались мы по трапу на эту землю. Через минуту нас уже вели каким-то широким коридором, стены которого были выложены кафелем. Старый седоголовый японец в широкой серой рубахе и в коротких широких штанах мыл щеткой эти белые стены. Шедший рядом со мной приятель сказал:

— Ручаюсь, что этот старик из тех, кто пережил трагедию.

— Похоже, — сказал я.

— Взгляни, — сказала жена. — Вон идет твоя подружка.

— Где? — оглянулся я.

— Впереди, рядом с женщиной в кимоно. Фу, да она у тебя, оказывается, плакса!..

Да, Эмико плакала. Она шла — и не шла, а тащилась — между низкорослым синеволосым японцем в черном костюме и женщиной в сером кимоно с темно-синей подушечкой-бабочкой на спине. Шла и громко, с подвыванием ревела. Кажется, это был первый плачущий ребенок, которого я видел в Японии.

Потом я снова потерял Эмико из виду. Толпа пассажиров вваливалась через турникет в помещение вокзала. Ввалились и мы. Тут нас окликнули, попросили ждать. Мы стояли у входа и ждали, пока соберутся остальные.

— Странно, — сказала жена. — До чего все похоже. Посмотри, даже номер тот же.

Над входной дверью, на черном табло светились цифры:

14-31-19

— Что ж тут удивительного, — сказал я. — Это номер нашего рейса.

— И совсем такой же телевизор. И на том же месте.

— Скажи еще: и реклама та же!

На экране телевизора молодой улыбающийся японец с аппетитно намыленными щеками брился безопасной бритвой «Шик».

— Удивляться нечему, — сказал я. — Стандартизация.

Но тут подошел один из наших.

— Поздравляю, — сказал он с какой-то недоброй усмешкой.

— С чем? — спросил я.

— А вы что — не знаете?

— Нет.

— Мы где, по-вашему, находимся?

— В Хиросиме.

— Повернитесь, пожалуйста, на сто восемьдесят градусов. Мы — в Осаке.

Да, оказалось, что мы вернулись в Осаку. Хиросима нас не приняла: там в этот день началась забастовка транспортников. Узнать об этом было почему-то приятно. Все-таки это было признаком жизни: на кладбищах ведь не бастуют.

Собрались уже все наши. Интуристский гид пересчитывал нас. И тут мне еще раз повезло: я увидел, совсем близко, серое пальтишко Эмико. Девочка сидела очень неудобно, как-то скрючившись, в синтетическом кресле и, уткнувшись лицом в его черную спинку, опять плакала. Мать и отец ее стояли рядом и, покачивая головами, что-то негромко ей говорили.

Я подошел, поклонился. Оба они церемонно, на японский лад, то есть чуть ли не под прямым углом, согнули спины.

— Эмико, — сказал я, — что с тобой, маленькая?

Услышав мой голос, девочка оглянулась, оторвала голову от спинки кресла. Я сам обрадовался, когда увидел, как обрадовалась она. Ее лицо было все в белых потеках от слез. Жалобно и быстро-быстро она стала мне что-то объяснять, что-то рассказывать. Конечно, я ничего не понял и повернулся за помощью к родителям.

Маленький японец, смущенно улыбаясь, пробовал мне что-то растолковать, но ведь и он тоже говорил по-японски. Я разобрал только слово «Хиросима».

— Не понимаю, — сказал я.

— Грэнд мавер, — сказал он чуть-чуть громче, но с той же застенчивой улыбкой.

Я вспомнил, что grandmother по-английски значит «бабушка». Теперь стало понятно: в Хиросиме бабушка. Эмико любит бабушку. Эмико плачет оттого, что опять не состоялась, опять откладывается встречи с бабушкой.

В эту минуту меня окликнула жена. Навьюченные сумками, наши уже тянулись к выходу в город.

Я сказал:

— Не плачь, не надо, Эмико-сан, миленькая!..

И не удержался, протянул руку и погладил ее иссиня-черную голову. Волосы у нее были жесткие, но той приятной, гладкой жесткости, какая бывает у бобров или у хорошего дога.

Родители Эмико опять поклонились мне в пояс. Я попробовал поклониться таким же образом, даже два раза, и тому и другой, и побежал догонять своих.

В Хиросиму мы так и не попали. Жаль, конечно. Но теперь у меня все-таки есть некоторое представление об этом городе. Когда мне приходится слышать или видеть напечатанным слово Хиросима, в моем воображении возникает узкая городская улица. По улице бежит девочка в сером пальтишке. За спиной у девочки ранец. Кармашек пальто оттопырен, в кармане — веревка с двумя деревянными шариками. Потом я вижу какой-то легкий, как бы карточный, японский домик на берегу широкой реки. У входа в дом, под цветущей сакурой, сидит по-японски, на корточках, старая, болезненная на вид, но еще очень красивая женщина и старомодным стальным крючком вяжет что-то вроде кофточки или пуловера. И я даже знаю, догадываюсь, кому она вяжет этот пуловер. Всякий раз я мысленно говорю:

— Будь счастлива, Эмико-сан! Целуй бабушку.

1974

Земмель

Двадцать девятого апреля, в пятницу, мы с Элико вернулись из Эрфурта в Берлин. Накануне, двадцать восьмого вечером, спустились в гостиничный ресторан выпить чаю. Небольшой ресторанный зал был переполнен, однако наученные четырехдневным опытом мы сразу после обеда закрепили за собой наш столик, и сейчас на его белоснежной скатерти лежала симпатичная карточка с четкими черными буквами: RESERVIERT.

Когда мы входили в ресторан, я заметил у входа круглолицего, плотного, лет за тридцать человека. Сначала я подумал, что это метрдотель, но потом вижу — нет: стоит, ждет, когда освободится столик. В ГДР и вообще на Западе нет такой привычки, когда со спокойной совестью подходят к занятому одним или двумя посетителями столу, спрашивают: «Не занято?» — и, не дождавшись ответа, опускаются на свободный стул. Свободных мест в ресторане было много, но свободных столиков не было, и круглолицый румянощекий товарищ терпеливо стоял у входа и с достойной неторопливостью, но вместе с тем и с плохо скрываемой надеждой поворачивал голову то направо, то налево, а то даже, слегка вытягиваясь, вглядывался куда-то в глубину зала. Но, как это обстоит и во всем остальном, ужинать немцы любят основательно. Это не наши командированные, заскакивающие в гостиничный буфет запить кефиром сосиски в целлофановых торбочках. Столики в ресторане не освобождались.

Нам подали чай, бутерброды, пирожное. Мы уже ели.

Я сидел лицом к дверям, и видеть муки этого несчастного изголодавшегося человека мне стало наконец невмоготу. Я предложил жене пригласить его за наш столик.

— Конечно, зови, — сказала она. И я, привстав, стал махать ему рукой — жест, который он сразу понял и оценил. Протолкавшись к нашему столику, он очень мило улыбнулся Элико, шаркнул при этом ножкой, потом улыбнулся и мне и тоже слегка шаркнул, а я сказал ему по-немецки, чтобы он садился.

Он с той же достойной улыбкой поблагодарил, опустился на предложенный стул, и мы сразу почувствовали, что это какой-то не совсем такой немец.