После этого я видел его много раз, и видел по-разному: и ласковым, и гневным, и пасмурным, и по-мальчишески веселым… Видел его на трибуне, и за рабочим столом, и на прогулке, и в кругу семьи, и в обществе детей…
Он очень много сделал для меня, и у меня есть много поводов вспомнить о его добром сердце.
Но когда, через много лет после описанного случая, душным июньским утром, мне подали газету, где было сказано, что он умер, первое, что мне вспомнилось, — это не Москва, не особняк на Малой Никитской, не усадьба в Горках и даже не сам Горький, — первое, что я увидел перед собой, когда зажмурился от боли, — это полутемный, палево-серых тонов номер «Европейской» гостиницы и огромное рыжее пятно на белой крахмальной скатерти, уставленной дымно-серебряным казенным мельхиором.
1953
Братишка наш Буденный…*
Где-то очень далеко, на грани детства и отрочества, уже звучит и уже овеяно славой это имя. Мы еще не знали, кто такой Фрунзе, не слыхали имен Чапаева, Блюхера, Котовского, а братишка наш Буденный уже был нашим героем. Он жил не только на газетных столбцах, не только в оперативных сводках, но и в мальчишеских играх, в разговорах, в народной сказке, в побасенке, в песне, в анекдоте.
пела наша страна еще полвека назад.
…Видел я его близко и говорил с ним всего один раз.
Помню зимний питерский вечер, заснеженный, затуманенный перрон Московского вокзала. Мы с Самуилом Яковлевичем Маршаком едем в Москву, опаздываем, ищем свой вагон. И вдруг Маршак останавливается, ставит чемодан:
— Здравствуйте, Семен Михайлович!
— Здравия желаю, товарищ Маршак. Мое почтение!
Окруженный военными, краскомами, стоит у входа в вагон пышноусый широкоскулый человек в серой бекеше и в мерлушковой темной папахе. Маршак знакомит нас, представляет меня Буденному.
— Как же… Имел удовольствие, — оживляется Буденный. И, пожимая мне руку, вглядывается в меня с таким же интересом и любопытством, с каким я гляжу на его усы, на его узкие татарские глазки.
— Читали? — обрадовался Маршак.
— Не только читал, но и… некоторым образом… даже…
— Ах, да, да! Я и забыл…
То, что Буденный — один из героев моей повести «Пакет», это Самуил Яковлевич помнил. Забыл он тогда о другом.
Года за полтора до этой встречи начинающий кинорежиссер, выпускник Московского института кинематографии, на свой страх и риск, не спросив согласия автора, поставил по «Пакету» фильм.
У этого молодого человека не было больших способностей, но зато хватило смелости обратиться к С.М.Буденному с предложением сыграть в фильме… роль Буденного.
Буденный согласился. Фильм был поставлен. Пять или шесть коробок его молодой постановщик привез в Ленинград, чтобы показать автору книги. Я дважды смотрел этот фильм. Первый раз — в Доме кино с молодыми своими друзьями. Все — и Д.Левин, и Д.Хармс, и другие — единодушно выступили против фильма. В один голос было заявлено:
— Халтура!
Режиссер, не стесняясь, плакал. Фильм мне очень не понравился, но режиссера было жаль. Я предложил показать ленту Маршаку. Режиссер ухватился за эту соломинку. И вот дня через два в каком-то небольшом рабочем клубе на Выборгской стороне в течение часа я смотрел не столько на экран, сколько на своего соседа С.Я.Маршака.
Когда экран погас и зажегся свет в зале, Самуил Яковлевич сказал:
— В картине хорош только Буденный.
И добавил:
— Думаю, что выпускать фильм в таком виде нельзя.
Эта поддержка все и решила. Разрешения на выпуск фильма я не дал. Конечно, поступить так было огорчительно. Экранизация «Пакета» — уже в другой режиссуре — появилась двадцать пять лет спустя. Сделан этот новый фильм был лучше, получил первый приз на международном фестивале, но меня и он не порадовал. И когда я смотрел эту постановку на экране телевизора, я думал, что, может быть, напрасно я тогда «зарубил» первую работу молодого художника, фильм, в котором и и самом деле очень хорошо сыграл самого себя Буденный.
…Семен Михайлович, как мне показалось, тоже был огорчен.
— А мне, в общем, понравилось, — сказал он, услышав мнение Маршака о фильме.
— Ну, как можно сравнить с книгой?!! — заершился Самуил Яковлевич.
— Книга-то, конечно, лучше, — сказал Буденный. — Книгу я давно знаю.
И он начал говорить какие-то приятные, лестные для автора слова. Но тут раздался второй или третий звонок, мы распрощались, подхватили чемоданы и побежали к своему вагону.
Далеко в прошлом этот зимний вечер, этот белый снег, эти запахи угля и паровозной гари. Нет уже с нами и маршала Буденного. Вместе с этим легендарным человеком, былинным героем, еще на один шаг отступила в прошлое наша далекая и, как говорят, тоже уже легендарная юность.
1973
Маршак и Людоед*
Я был совсем молоденький, почти мальчик, когда судьба свела меня с Самуилом Яковлевичем Маршаком. За минувшие с тех пор годы я успел и полюбить Маршака, и подружиться с ним, и поучиться у него уму-разуму…
Маршак был человек удивительный. Поражал и могучий многогранный талант его. И фантастическая, какая-то колдовская память (когда он с одного раза, пробежав глазами огромную — вроде «Ночного обыска» Хлебникова — поэму, запоминал ее всю и на другой день читал уже наизусть — почти без запинки). Но, может быть, больше всего поражало трудолюбие Маршака. Работая с утра до глубокой ночи, он способен был по двадцать, по тридцать, даже по пятьдесят раз переделывать, переписывать, оттачивать и отшлифовывать каждую строчку и каждое слово в этой строчке.
И вместе с тем Маршак был блестящим импровизатором. Он мог, не сходя с места, не отрывая пера от бумаги, сочинить эпиграмму, рифмованную шутку, стихотворную дарственную надпись на книге. Свидетелем этого чуда я бывал не один раз. У многих людей хранятся его книги с такими стихотворными экспромтами. Но, конечно, далеко не все надписанные им книги сохранились. Некоторые навсегда утрачены. А кое-что хранится только в памяти.
Вот и моя память сберегла несколько таких маленьких маршаковских шедевров.
Всю жизнь я писал для детей. И всегда очень любил детей. Но своих ребят у меня очень долго не было. И ни у кого из моих близких родственников — тоже.
Чего-то в жизни очень не хватало: детского крика, детского смеха, даже детского плача.
И вдруг у моей двоюродной сестры Иры появился ребенок. Девочка.
Я сразу без ума полюбил свою маленькую двоюродную племянницу. И впервые за много лет снял в Сестрорецке дачу — две комнаты с верандой, чтобы новорожденная Иринушка могла полной грудью дышать свежим морским воздухом.
Это было на редкость симпатичное, веселое и жизнерадостное существо. Только одно мне в ней не нравилось — то, что ее тоже назвали Ириной. Две Ирины в одном доме — это казалось мне, что ли, несколько чрезмерным. Мне хотелось называть ее как-нибудь по-другому.
В Сестрорецке жил тогда Михаил Михайлович Зощенко. Однажды я был у него на даче, и он прочел мне свой новый, только что законченный рассказ. Там молодая мать, укачивая новорожденного ребенка, говорит:
— Ах ты, мой ангел! Ах ты, мой маленький людоед!..
Мне ужасно это понравилось. И с этого дня я стал называть свою племянницу Людоедом.
Конечно, ее маме, бабушке и некоторым другим родственникам это изящное имя пришлось не очень по вкусу. Но со временем они привыкли. И сама Иринка лет до шести, кажется, даже не подозревала, что она Ирина.
Постепенно все в доме стали говорить: