Филипп Степанович был одет в потертый дамский салоп на вате, голова его была по-бабьи закутана в башлык, завязанный на затылке толстым узлом; из башлыка торчали поля каракулевой шляпы уточкой, мертвый нос да острая седая борода; в руках болталась веревочная кошелка с бутылкой зеленого молока. Ничего не видя и ни на что не обращая внимания, он шел старчески, валясь вперед, путаясь и усердно семеня согнутыми в коленях и одеревенелыми ногами.
Солнце опускалось за синие крыши. Розовое, совершенно чистое небо хорошо и нежно стояло за куполами Страстного монастыря. Иней падал с белых ветвей бульвара. Твердый снег визжал и трещал под подошвами — селитрой. Дворники сбрасывали с крыши пятиэтажного кафельного дома снег. Плотные пласты вылетали на обморочной высоте из-за карниза в голубом дыму и, увеличиваясь, неслись вниз компактными штуками белого материала, разворачиваясь на лету волнистыми столбами батиста, и хлопались, разлетаясь в пыль у подошвы дома. Санные колеи и трамвайные рельсы блистали на поворотах сабельным зеркалом. Через дорогу под барабан важно переходил отряд пионеров. Рабфаковцы в пальтишках на рыбьем меху перескакивали с ноги на ногу или лепили друг другу в спину снежками. Под деревьями бульвара мелькали пунцовые платки и щеки. Звенели и слипались, как намагниченные, коньки. На площадках трамвая везли лыжи. В засахаренных окнах были продукты — леденцовые глазки. Иногда из переулка с Патриарших прудов долетало несколько парадных тактов духового оркестра. Тончайший серп месяца появился над городом, и человек в австрийской шинели уже устанавливал у памятника Пушкину телескоп. Гроздья воздушных шаров — красных, синих, зеленых, — скрипя и покачиваясь, плыли над толпой, радуя глаза своей свежей яркостью волшебного фонаря и переводных картинок. Город дышал молодым дыханием езды и ходьбы.
Сослуживцы дошли до угла Тверской и вдруг увидели Никиту.
Он бежал навстречу им, за решеткой бульваров, кивал и делал знаки. Ванечка вынул из кармана руку и украдкой показал Никите растопыренную пятерню — пять лет.
Никита вытянул лицо и покачал головой с состраданием. «Пять, мол, лет. Ай-яй-яй».
И тут Ванечка вдруг, как будто в первый раз, сквозь сон, увидел и ощутил по-настоящему всю свежесть и молодость движущейся вокруг него жизни.
Пять лет! И он стал думать о том чудесном, замечательном и неизбежном дне через пять лет, когда он выйдет из тюрьмы на свободу.
Думая об этом, он улыбнулся и, оглядевшись, увидел двух женщин, бегущих рядом с ними по обочине. Одну — толстую, взволнованную, утирающую лицо платком, другую — молодую, тонкую, в апельсинового цвета вязаной шапочке, в бедном синем пальто, без калош, озябшую, милую, с заиндевевшими кудерьками волос и слезинкой, замерзшей на румяной щеке.
Декабрь 1925 г. — август 1926 г.
Москва
Время, вперед!*
Первая глава временно пропускается.
II
Будильник затарахтел, как жестянка с монпансье. Будильник был дешевый, крашеный, коричневый, советского производства.
Половина седьмого.
Часы шли верно. Но Маргулиес не спал. Он встал в шесть и опередил время. Еще не было случая, чтобы будильник действительно поднял его.
Маргулиес не мог доверять такому, в сущности, простому механизму, как часы, такую драгоценную вещь, как время.
Триста шесть разделить на восемь. Затем шестьдесят разделить на тридцать восемь и две десятых.
Это Маргулиес сосчитал в уме мгновенно.
Получается — один и приблизительно пять десятых.
Числа имели следующее значение:
Триста шесть — количество замесов. Восемь — количество рабочих часов. Шестьдесят — количество минут в часе.
Таким образом, харьковские бетонщики делали один замес в одну и приблизительно пять десятых минуты, то есть — в девяносто секунд. Из этих девяноста секунд вычесть шестьдесят секунд обязательного минимума, необходимого по каталогу на замес. Оставалось тридцать секунд.
Тридцать секунд на подвоз материалов, на загрузку и подъем ковша.
Теоретически — возможно. Но практически? Вопрос. Надо разобраться.
До сих пор на строительстве лучшие бригады бетонщиков делали не больше двухсот замесов в смену. Это считалось прекрасной нормой. Теперь положение резко менялось.
Лезвием безопасной бритвы Маргулиес очинил желтый карандаш. Он очинил его со щегольством и небрежной ловкостью молодого инженера, снимая длинные, виртуозно тонкие полированные стружки.
На горе рвали руду. Стучали частые, беспорядочные взрывы.
Воздух ломался мягко, как грифельная доска.
Маргулиес перелистал штук пять толстых книг в коленкоровых переплетах с серебряными заглавиями, делая отметки и подсчеты на полях пожелтевшей газеты.
Газетная телеграмма ровно ничего не объясняла. Ее цифры были слишком грубы. Кроме того, обязательные шестьдесят секунд, взятые из официального справочника, тоже казались весьма спорными.
Маргулиес сидел голый и грязный перед хрупким гостиничным столиком. Круглый столик не годился для работы. Маргулиес сидел, завернутый в несвежую простыню, как бедуин.
Жгучие мухи крутили вокруг него мертвые петли, роились в высокой шевелюре.
Он снял с большого носа очки и поставил их перед собой на скатерть вверх оглоблями, как черепаховый кабриолет.
Маргулиес бил себя по плечам, по шее, по голове. Убитые мухи падали на газету.
Многое было неясно.
Фронт работы? Транспорт? Марка механизма? Количество людей? Расстояние до места кладки? Высота подъема ковша?
Все это неизвестно. Приходилось догадываться. Маргулиес ориентировочно набросал несколько наиболее возможных вариантов.
Он надел брюки, вбил ноги в остроносые сапоги с широкими голенищами и намотал на шею грязное вафельное полотенце.
Парусиновые портьеры бросились вслед за Маргулиесом из номера в коридор. Он даже не попробовал втолкнуть их обратно. Это было невозможно. Подхваченные сквозняком портьеры хлопали, летали, крутились, бесновались.
Маргулиес хорошо изучил их повадки. Он просто прищемил их дверью. Они повисли снаружи, как серые флаги.
Отель стоял на пересечении четырех ветров. На языке мореплавателей эта точка называется «роза ветров».
Четыре ветра — западный, южный, восточный и северный — соединялись снаружи с тем, чтобы вместе воевать с человеком.
Они подымали чудовищные пылевые бураны.
Косые башни смерчей неслись, закрывая солнце. Они были густые и рыжие, будто свалянные из верблюжьей шерсти. Копоть затмения крыла землю. Вихрь сталкивал автомашины с поездами, срывал палатки, слепил, жег, шатал опалубки и стальные конструкции.
Ветры неистовствовали.
В то же время их младшие братья, домашние сквозняки, мелко безобразничали внутри отеля. Они выдували из номеров портьеры, выламывали с деревом балконные крючки, били стекла, сбрасывали с подоконников бритвенные приборы.
Три человека стояли в начале коридора перед запертой уборной.
Они уже забыли, зачем сюда пришли, и разговаривали о делах, взвешивая на ладонях полотенца и зубные Щетки, как доводы.
Впрочем, они торопились и каждую минуту могли разойтись.
Коридор — это два ряда дверных ручек, два ряда толстых пробирок, как бы наполненных зеленоватым метиловым спиртом.
Уборщицы в белых халатах чистили желтый пол опилками.
Квадратное окно представляло поперечное сечение коридора в полную его высоту и ширину. Оно показывало восток. Массы пыли, желтоватой, как подгоревший алюминий, неслись по клетчатому экрану окна.
Пыль темнила пейзаж.
Близоруко улыбаясь, Маргулиес подошел к инженерам.
— О чем речь?
Белое сильное солнце горело в окне со скоростью ленточного магния. Но, проникнув в коридор, оно сразу лишалось главных союзников — пыли и ветра.