Он бессмысленно кричал в телефон:
— Ничего не слышу! Ничего не слышу! Говори громче. Ах, черт… Громче говори! Что ты говоришь? Я говорю: здесь шумят, говори яснее… Яс-не-е!.
Их все время разъединяли. К ним включались чужие голоса. Чужие голоса просили как можно скорее щебенки, ругались, требовали коммутатор заводоуправления, требовали карьер, вызывали прорабов, диктовали цифры…
Это был ад.
Корнеев кричал, что никак не может сейчас прийти, просил не уезжать, умолял подождать с билетом…
Корнеева мучил насморк. Здесь были слишком горячие дни и слишком холодные ночи. Он дергал носом, сопел, нос покраснел, на глазах стояли горькие розовые слезы.
Лампочки бессонного утреннего накала теряли последний блеск в солнечных столбах.
Обдергивая на коротком широком туловище черную сатиновую косоворотку, Филонов вышел из ячейки в коридор.
В коридоре еще держалась ночь. Коридор был полон теней и дыма. Люди толкались с расчетными книжками у окошечка бухгалтерии. Извозчики, похожие на шоферов, и шоферы, похожие на извозчиков, останавливались под лампочками, рассматривая путевки и наряды. Вдоль дощатых стен сидели на корточках сонные старики башкиры. Бабы гремели кружкой — пили из бака воду.
Филонов оторвал набухшую фанерную дверь с разноцветной надписью:
«Това! Надо ж иметь какую-нибудь совесть здесь худмастерская 6 уч. Просьба не входить и не мешать, вы ж видите — люди работают».
Художественная мастерская была не больше купальной кабины.
Два мальчика качались на табуретах, спина в спину. Они писали самодельными войлочными кистями на обороте обоев противопожарные лозунги.
На полу под окном, боком, сидела Шура Солдатова.
Сдвинув русые способные брови, она красила синей масляной краской большой деревянный могильный крест.
Другой крест, уже готовый, стоял в углу. На нем виднелась крупная желтая надпись: «Здесь покоится Николай Саенко из бригады Ищенко. Спи с миром, дорогой труженик прогулов и пьянки».
Слева направо составы шли порожняком. Справа налево — груженые. Или наоборот. Окно мелькало листами книги, оставленной на подоконнике.
Откинутые борта площадок почти царапали крючьями стены барака.
Свет и тень кружились в дощатой комнате, заставленной малярными материалами. Все свободное место было занято сохнущими листами.
Шура Солдатова привыкла воображать, что барак ездит взад-вперед по участку. День и ночь барак дрожал, как товарный вагон.
Ходили полы. Скрипели доски. В длинные щели били саженные лучи: днем — солнечные, ночью — электрические.
Секретарь партколлектива шестого участка Филонов просунул в худмастерскую круглое простонародное лицо, чуть тронутое вокруг глянцевитых румяных губ сердитыми бровками молодых усиков:
— Ну-ка, ребята, раз-раз!
Он протянул бумажку. Ребята не обратили на него никакого внимания.
В окне, на уровне подоконника, справа налево ехали пологие насыпи земли.
Барак ехал по участку мимо длинных штабелей леса, мимо канализационных труб, черных снаружи и красных внутри, мимо стальных конструкций, мимо шамотного кирпича, укутанного соломой, мимо арматурного железа, рогож, цемента, щебня, песка, нефти, сцепщиков, машинистов, шатунов, поршней, пара.
Барак останавливался, дергался, визжал тормозами, ударял о тарелки буферов и ехал обратно.
За окном, прыгая по шпалам, пробежал Корнеев в белой фуражке. Он на бегу постучал карандашом в стекло.
Шура воткнула кисть в фаянсовую чашечку телефонного изолятора, служившую для краски. Шура вытерла руки о короткую шерстяную юбку, натянула ее на грязные глянцевые колени и легко встала.
Грубо подрубленные волосы ударили по глазам. Она отбросила их. Они опять ударили. Она опять отбросила.
Шура рассердилась. Она все время воевала сама с собой. Ей это, наконец, надоело. Она слишком быстро росла.
Юбка была чересчур тесной и короткой. Голубая, добела стираная-перестираная футболка, заправленная в юбку, лопалась под мышками. Руки лезли из тесных рукавов. Рукава приходилось закатывать.
Ей было едва семнадцать, а на вид не меньше двадцати. А она все росла и росла.
Она приходила в отчаяние. Ей некуда было девать слишком большие руки, слишком длинные ноги, слишком красивые голубые глаза, слишком приятный сильный голос.
Она стеснялась высокой груди, тонкой талии, белого горла.
Через вихрастые головы мальчиков она взяла у Филонова бумажку.
— Что ли — лозунги?
— Текстовой плакат.
— На когда?
— Через сколько можешь?
Шура пожала плечами. Филонов быстро сморщил нос.
— Через полчаса можешь?
Один из мальчиков мрачно посмотрел на Филонова и зажмурился, как против солнца.
— Через полчаса! Ого! Какой быстрый нашелся!
Он засунул глубоко в рот два пальца рогаткой и пронзительно свистнул. Другой мальчик тотчас двинул его голым локтем в спину.
— Не толкайся, гадюка!
— А ты не свисти, босяк!
Мальчики быстро обернулись и уставились друг в друга носами, круглыми и облупленными, как молодой картофель.
— Но! — крикнула Шура. — Только без драки!
Филонов вошел в комнату.
— В чем дело?
— У них персональное соревнование, — серьезно сказала Шура. — Кто за восемь часов больше букв напишет. С двенадцати ночи мажут. Озверели.
Филонов бегло оглядел сохнущие плакаты, усмехнулся.
— Филькина грамота. Количество за счет качества. Ни одного слова правильно. Вместо еще — ичо; вместо огонь — агон; вместо долой — лодой… что это за лодой?
— Ты нас, пожалуйста, не учи, — басом сказал мальчик, тот, который двинул другого локтем. — Сам не больно грамотный. Ходят тут всякие, только ударную работу срывают.
— Мы еще не проверяли, — сказал другой мальчик. Шура взяла у Филонова бумажку. Она прочитала ее и старательно сдвинула брови.
— Это что, Филонов, верно?
— Ясно.
— Ай да Харьков!
— Ну?
— Сколько надо экземпляров?
— Два. Один в столовую, другой в контору прораба.
Шура подумала и сказала:
— Кроме того, надо еще один. В бараке третьей смены повесить. Пускай Ищенко читает.
— Пускай читает, — согласился Филонов, подумав. — Валяй-валяй!
Шура повертела в руках бумажку, аккуратно поставила ноги, косточка к косточке, и посмотрела на тапочки, зашнурованные через беленькие люки шпагатом.
— Слышишь, Филонов, погоди.
Филонов вернулся.
— Ну?
— Можно рисунок сделать. Я сделаю. Такое, знаешь, синее небо, всякие вокруг деревья, солнце, а посредине в громадной калоше наши бетонщики сидят, а харьковцы их за громадную веревку на буксир берут.
— Ну тебя! И так все стены картинками заляпали.
— А что, плохие картинки? — грубо сказал мальчик, тот, который толкался. — А не нравится, так рисуй сам. Много вас тут советников. Ходят, ходят, только ударную работу срывают.
— А ну вас!
Филонов зажал уши кулаками и выскочил в коридор.
Вошел Корнеев. Он постоял, подергал носом, попросил, чтобы буквы делали покрупнее, и отлил в жестяную коробочку белил.
Он вышел за барак, поставил ногу на бревно и терпеливо выбелил туфли старой зубной щеткой. Туфли потемнели.
Затем он вытер потное темное лицо мокрым носовым платком. Лицо посветлело.
Когда он добрался по пересеченной местности к тепляку, туфли высохли и стали ослепительно-белыми. Но лицо сделалось темным.
Так началось утро.
V
…Она уезжала…
Издали тепляк казался невзрачным и низким. Вблизи он был огромен, как, скажем, театр.
Машинисты имели скверную привычку маневрировать на переездах.
Длинный состав медленно катался взад и вперед, задерживая движение.
Он, как пила, отрезал Корнеева от тепляка.