А только отвернешься, все они — и Маргулиес, и Корнеев, и Мося — уже шепчутся за спиной, совещаются. Какая-то тайная дипломатия.
Безобразное отношение к специальному корреспонденту областной газеты.
Ясно, что при таких условиях ни о каких рекордах не может быть и речи.
Да и своевременно ли вообще заниматься рекордами, когда вокруг сплошная буза, матерщина, хвостизм, оппортунизм, наплевательство, слабое руководство?
Надо сходить к Филонову. Пусть обратит внимание.
Филонов, конечно, парень довольно крепкий, но не справляется. Надо прямо сказать — не справляется. С ним необходимо поговорить вплотную, серьезно. Поставить вопрос «на попа»: широко и принципиально.
Семечкин отправился к Филонову.
Участок горел, охваченный почти полуденным зноем. Замок портфеля вспыхивал никелевой звездой. Вокруг Семечкина крутился и прыгал зеркальный зайчик. Он то залетал вдаль, то возвращался обратно, как на резинке.
Поворачивая во все стороны непроницаемо-черные очки, Семечкин, хромая, шел по участку.
В черных стеклах мелко и тщательно отражался мир.
Но отражался он как-то зловеще, неодобрительно. Коварно менялись тона.
Солнце виднелось слишком белым; небо — слишком дымчатым; земля — неправдоподобно оливковой; тесовые стены контор и будок — фотографически лиловыми; лица и руки людей — палевыми.
Семечкин вдруг возникал то тут, то там — в разных местах, как из-под земли. По дороге он подходил к людям, останавливался возле механизмов, заглядывал в котлованы, щупал длинными пальцами сложенные в штабеля материалы. При этом он издавал неопределенное басовое мычание.
Он закладывал руки за спину, опускал голову и таким образом глубокомысленно стоял, подбивая себя сзади «под жилки» портфелем.
Коленки рефлективно попрыгивали.
Семечкин был в тяжелом и мучительном раздумье.
Вокруг него стоял громадный, сложный, сияющий, трудный мир стройки. И Семечкин никак не мог освоить этот мир, войти в него, полюбить. Мир и Семечкин были несоединимы. Между ними стояла невидимая, но непреодолимая преграда.
Семечкин рассчитывал энергично взять в свои руки мир, все в мире наладить, все устроить, организовать, связаться через областную газету с самыми широкими слоями общественности, — словом, сделать все, что полагается умному, образцовому спецкору-боевику.
А мир не давался.
Мир поворачивался углами. Мир уходил из рук. Миром управляли и владели другие: Маргулиес, Корнеев, Сметана. Даже Мося владел миром…
Умный, ядовитый, неодобрительный Семечкин был враждебен миру.
И так всегда, везде.
В областном центре Семечкин не сработался. Ездил в колхоз — не сработался.
Тогда он отправился сюда. Он искал громких дел и широких масштабов. Ему сначала показалось, что он нашел их здесь.
Но дела показались мелкими, а масштабы не давались в руки.
Семечкин уже ненавидел мир.
Семечкин вошел к Филонову.
Филонов охрип совершенно. Он уже не кричал, не говорил — он только широко разевал красный рот, сверху обросший черными глянцевыми ресничками молодых усиков, рубил наискось кулаками седой от махорки воздух.
Он хватал со стола ведомости и графики и хлопал по ним здоровенной своей ладонью, изрезанной резко-черными линиями. Он в сердцах швырял бумаги обратно на стол. Он вынимал из-за уха огрызок химического карандашика.
Разные люди беспрерывно входили и выходили.
Стучала дверь.
Мелко хлопала и звонила, как велосипед, старая пишущая машинка.
Пыльные штабеля света, сияющего сахаром, и резкие клетки тени, черной, как уголь, крутились, ломались и рушились в маленькой комнатке ячейки.
Всякую минуту звонил телефон. Бренчал телефонный рычажок. В тяжелую трубку кричали надсаженные голоса.
Телефон был большой, старомодный, дубовый. Он висел на стене, занимая громадное место. Для того чтобы сделать вызов, надо было очень долго и канительно крутить металлическую ручку, из которой в ладонь стрелял трескучий ток.
Семечкин поискал глазами, на что бы присесть. Табуреток в комнате было три, но все они — заняты.
Он пошел к Филонову и стал сзади, прислонясь к стене.
Он некоторое время смотрел через филоновское плечо в бумаги. Он смотрел сверху вниз, склонив голову, как гусь. Он недоброжелательно усмехнулся: бумаги были все какие-то пустяковые, как нарочно, мелочные, несерьезные бумаги:
«О выдаче двух пар башмаков и одного брезентового ведра для землекопов бригады Васютина».
«Заявление. Категорическое и последнее. Санитарного инспектора Раисы Рубинчик. О безобразном положении с душами и мусорными ящиками на шестом жилищном участке».
«Расследование о головотяпском перерасходе восьми с половиной килограммов остродефицитных гвоздей…»
«Рабочее предложение: заменять дорогостоящую кожаную спецобувь гудронированными веревочными чунями, что даст некоторую экономию участку».
Мелочи, мелочи, мелочи…
И люди вокруг Филонова толкались и галдели тоже больше по пустякам.
Черноносые возчики бубнили насчет какого-то сена.
Старый башкир с яшмовым лицом идола бормотал нечто совершенно никому не понятное и всем показывал засаленную расчетную книжку, тыкая в нее шафранным ногтем.
Бабенка в брезентовых рукавицах, вся обляпанная кляксами бетона, бойко-крикливым голосом требовала справку для сельсовета.
Мальчик с облупленным носом отчаянными словами крыл какого-то товарища Недобеду, срывающего общественно полезную и нужную работу и не отпускающего для художественной мастерской синьки.
Семечкину все это было глубоко противно и скучно. Он басовито покашлял. Филонов не обратил внимания. Тогда Семечкин размашисто хлопнул его по плечу:
— Здорово, хозяин!
Филонов поднял воспаленные глаза. Семечкин вложил в широкую ладонь Филонова длинные серые пальцы.
— Ну, как дело, хозяин? Подвигается?
— А, — равнодушно просипел Филонов. — Будь здоров. Тебе что?
Семечкин многозначительно покашлял: «гм, гм».
— Есть разговор.
— Давай, давай. Только коротенько.
Семечкин подкинул коленом портфель, не спеша в нем порылся и выложил на стол газету.
— Читай, Филоныч.
— Что там читать. Нет у меня времени читать. Ты прямо говори, в чем суть.
— Харьков.
— Ну, знаю, знаю. Так что?
Семечкин оглянулся по сторонам. Он приставил свои зловещие очки к самому филоновскому носу и сильно понизил голос:
— Имей в виду, Филоныч. Я тут обошел только что весь участок. Гм, гм. Наблюдаются в связи с харьковским рекордом нездоровые настроения. Кое-кто зарывается. Маргулиес… Корнеев… Загибщики работают. Факт. Организация отсутствует — раз. Общественность спит — два. Печать зажимают — три. Десятники матерятся — четыре.
Филонов мучительно морщил лоб. Он старался понять и ухватить главную мысль Семечкина.
А Семечкин глухим басом продолжал наворачивать Фразу на фразу. Он напустил такого туману, что скоро и сам перестал понимать себя. А перестав себя понимать, рассердился и, начав со здравия, кончил за упокой.
Сначала он как будто требовал, чтобы немедленно бить Харьков. Потом жаловался на непорядки и разгильдяйство. Под конец выпустил неизвестно откуда взявшуюся фразу о французской борьбе и еще присовокупил другую — тоже летучую: «Задумано, как у Наполеона, а вышло, как у Ваньки-маляра». Он повторил эту последнюю фразу о Наполеоне и Ваньке-маляре с особенным наслаждением два раза, остановился, помолчал и повторил ее в третий раз.
Его душила злоба.
— Погоди, милок, — сказал Филонов, густо краснея. — Погоди. Я не пойму немножко…
На его лбу ижицей вздулась жила. Он вдруг из всех сил нажал кулаком на стол и приподнялся с табуретки:
— Ты что же это, специально сюда приехал сплетничать? Тень наводить на ясный день? Ты говори прямо: чего хочешь? А если сам этого не понимаешь… Если сам не понимаешь…
Филонов обеими ладонями потер лицо; зажмурился; остыл; сел. У него окончательно иссяк голос. Он широко разинул рот и развел руками.