Он вдруг останавливался посередине дороги, подбирал щепку или гвоздь и сосредоточенно писал по толстому слою пыли цифры шестьдесят и сорок.
Он пытался разделить шестьдесят минут на сорок замесов.
Он совсем недавно научился делить и теперь от поспешности и волнения никак не мог этого сделать.
Он чувствовал только, что получается как-то побольше одной минуты. Значит, за одну, для ровного счета, минуту надо делать один замес. Шуточки!
Проходя мимо работающей бригады Ермакова, Ищенко задержался. В первый раз он смотрел со стороны на ту работу, которую делала ежедневно его бригада. Работа ермаковцев показалась ему со стороны отвратительно медленной и корявой. Она шла какими-то рывками, толчками, поминутно останавливаясь и как будто топчась на месте.
Тяжелые тачки, в которых подвозили к бетономешалке песок, щебенку и цемент, все время съезжали с узких досок, проложенных по строительному мусору к ковшу машины.
Поднимать их и ставить опять на доску стоило больших хлопот и усилий.
Тачку вез один человек, а подымать ее надо было вдвоем. Постоянно кому-нибудь приходилось бросать свою и бежать выручать чужую.
Цемент находился в бочках. Из бочек надо было его согнать в тачки лопатами.
Щебенку выгрузили слишком далеко. Тачки сталкивались, сцеплялись колесами, задевали друг друга бортами. Ребята уставали.
Иногда, в ожидании ковша, возле машины собиралось пять-шесть тачек, а иногда не было ни одной, и, ожидая загрузки, барабан крутился вхолостую.
Во сколько же времени Ермаков делает один замес? У Ищенко не было часов.
Он подождал, пока барабан вывалил порцию бетона. Тогда он стал шепотом, стараясь не торопиться, считать секунды:
— Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь…
Чтобы не сбиться со счета, он загибал после каждого десятка палец. Когда он загнул все десять пальцев, а потом еще два, барабан опять перевернулся. Сто двадцать секунд. Две минуты.
Это время показалось бригадиру со стороны очень долгим. Однако оно обозначало, что ермаковцы делают в час тридцать замесов. Стало быть, в смену — двести сорок.
До сих пор на строительстве еще никто никогда не сделал двухсот сорока. А бригада Ищенко не подымалась выше ста восьмидесяти.
«Ну, — подумал Ищенко, — когда при такой мотне двести сорок, то пусть мне не видать на свете добра, если мои хлопцы не всадят сегодня самое меньшее — четыреста».
— А! Ты уже тут? Считаешь? Здорово, хозяин!
Перед Ищенко стоял Корнеев. Ищенко вопросительно и настойчиво посмотрел на прораба.
— Как там наше дело?
Корнеев слегка сощурил глаза и подергал щекой.
— Дело как? _
Он стал боком, невнимательно приложил ладонь к козырьку и, как моряк, посмотрел вдаль.
Даль была просторна, черна и волниста. Косо подымали сорокапятиметровую трубку скруббера. Стрекотали лебедки.
— Дела идут, контора пишет.
Ищенко понял, что все в порядке, и расспрашивать больше нечего.
У него отлегло от сердца.
— А хлопцы твои как? — заметил вскользь Корнеев.
— За моих хлопцев не беспокойтесь, — сказал Ищенко зловеще. — За каких-нибудь других хлопцев можешь беспокоиться, а за моих не беспокойтесь.
Они молча пошли к пятой батарее. Сюда скоро должны были перенести бетономешалку.
Здесь уже орудовал Маргулиес.
Он орудовал легко, незаметно, как бы между прочим. Он старался не привлекать к себе постороннего внимания.
Делая вид, что прогуливается, он обмеривал шагами площадку. В то же время он отдавал незначительные распоряжения плотникам, сколачивающим помост, и водопроводчикам, свинчивающим трубы. Он то появлялся снаружи, то, поднимаясь по трапу, скрывался в громадном сумраке тепляка.
— К тебе, что, жинка приехала? — спросил он, проходя мимо Ищенко.
Ищенко вытер ладони о штаны. Они обменялись рукопожатием.
— Приехала. Скаженная баба.
Суровая нежность тронула припухшие губы бригадира.
— Говорят, ожидаешь прибавления семейства?
Ищенко охватил себя сзади под колени и присел на бревно.
— Да, прибавление семейства. — Он задумался. Молчал, отдыхая. Карие глаза его смотрели, как сквозь туман.
— У Ермакова как? — спросил Маргулиес Корнеева.
— Ермаков кончает. Кубов двадцать осталось.
— Хорошо.
— Давид, — сказал Корнеев. — Мне надо домой. Как ты думаешь? Хоть на двадцать минут.
— Сейчас сколько?
Корнеев потянул за ремешок часов.
— Без десяти двенадцать.
— Елки зеленые! — воскликнул Маргулиес. — У меня в двенадцать прямой провод.
— Опять прямой провод?
— Да, понимаешь, все никак не могу добиться одной штуки. А без этой штуки, понимаешь… Одним словом, я через полчаса буду обратно. Пожалуйста, Корнеев. Я понимаю, нельзя бросить участок. Если за ними не смотреть, они наделают нам хороших делов.
Маргулиес взялся за столбик и перескочил через колючую проволоку.
XXVII
Прораб сел рядом с бригадиром на бревно и посмотрел на туфли. Они были безобразно пятнисты. Нечего и думать привести их в приличный вид.
Опять красить. Только.
Однако как же будет с Клавой? Неужели уедет? Хоть на четверть часа домой, хоть на десять минут. И как оно все нескладно и некстати.
— Такие-то наши дела, Ищенко, — сказал он, обнимая бригадира за плечи.
Но в ту же минуту он вскочил с места и бросился к плотникам.
— Эй! Постой! Не забивай! — закричал он не своим голосом. — Куда приколачиваешь? Отдирай обратно! Разве это полтора метра?
Ищенко сидел один, неподвижно глядя в одну точку. Эта точка была забинтованной головой Ермакова, далеко белевшей над помостом, где плавно вращался, гремел и опрокидывался барабан бетономешалки.
Там мелькали колеса и рубахи. Оттуда долетали крики, шершавый шорох вываливаемого и сползающего по деревянному желобу бетона.
Ермаковцы лили последние кубы. Сейчас будут переставлять машину сюда, на пятую батарею. В шестнадцать часов заступает бригада Ищенко — бить Харьков.
Тогда — держись!
Но не об этом думал бригадир Ищенко.
В первый раз думал он о самом себе и о жизни своей, о Фене и о будущем их ребенке.
Жизнь его была до сих пор быстрой, и плавной, и бездумной. Время, как река, несло жизнь его, то вправо, то влево поворачивая и плавно кружа. Время текло, как река, и, как река, когда плывешь посредине нее, оно представлялось замкнутым и не имеющим выхода.
Время было, как Днепр: от Киева до Екатеринослава и от Екатеринослава до Киева.
Шел пароход. И пароход был со всех сторон обставлен и замкнут берегами.
Казалось, что пароход идет по озеру и нет ему выхода.
Но вот озеро поворачивало, раздавалось вширь и вдоль.
Там, где, казалось, нет выхода, — возникала излучина.
Излучина переходила в излучину. Озеро вливалось в озеро.
Пароход огибал луку. Лука приводила в новое озеро.
Озеро вливалось в озеро. И это была река, это был Днепр, и это был пароход.
На пароходе служил брат. Матрос. Стоял с полосатым шестом на баке. Мерил глубину. Звался Терентий.
А Ищенко был мальчик. Совсем маленький мальчик: лет семи. И приходил маленький Костя к большому своему брату Терентию на пароход.
Пароход бил красными лапами воду.
Они ехали. Пили чай вприкуску. Закусывали бубликами.
Потом брата угнали. Говорили — на германский фронт.
И опять пошла жизнь в деревне, в хате, где кашлял на печке дед, и ругалась мамка, и солома пылала в жарком устье.
Сначала огонь был золотой, нестерпимый. Потом утихал. Становился раскаленно-красный. Рогатая тень ухвата летала по хате, как черт. Потом красная солома становилась резко-черной золой.
Пас коров. Стрелял длинным кнутом.
Коровы трещали в кустарнике. Кустарник был сух и горяч. Жарко и сильно пахли поджаренные солнцем коричневые вычурные листья дубняка.