Ханумов судорожно полез в карман, запутался в подкладке и вместе с подкладкой вырвал портсигар.
Бледный, трясущийся, он бросил его на доски настила.
— Вот… Гравированный и серебряный портсигар за плотину… Восемьдесят четвертой пробы… Бери… Не нужно…
Он вырвал из другого кармана серебряные часы и положил их рядом с портсигаром.
— Подарочные часы… За ЦЭС…
Он бросил на часы тюбетейку.
— Тюбетейка… За плиту кузнечного цеха…
Он быстро сел на землю и стал сдирать башмаки.
— Щиблеты за литейный двор… Бери… Подавись… Ничего не надо.
Прежде чем Маргулиес успел что-нибудь сказать, он ловко сорвал с себя башмаки и швырнул их в сторону.
— Ухожу к чертовой матери со строительства. Пиши мне расчет. Не желаю работать с оппортунистами. Пропадайте…
Маргулиес побледнел.
Ханумов посмотрел блуждающими глазами вокруг и вдруг увидел Налбандова.
— Товарищ Налбандов…
Он хватался за соломинку.
— Товарищ Налбандов, будьте свидетелем… Будьте свидетелем, что здесь правые оппортунисты делают над человеком! — закричал он со злобой.
Все глаза повернулись к Налбандову. Налбандов стоял, окруженный глазами.
Он видел эти глаза, обращенные к нему с надеждой и мольбой.
Вот. Случай. Слава лежит на земле. Надо только протянуть руку и взять ее. Эпоха не щадит отстающих и не прощает колебаний.
Или — или.
— Давид Львович, — сказал Налбандов среди всеобщей тишины.
Его голос был спокоен и громок.
— Я вас не совсем понимаю. Почему вы не разрешаете бригаде Ханумова повысить производительность до пятисот замесов в смену? По-моему, это вполне возможно.
— Конечно, возможно! Правильно! Верно! Возможно! — зашумела бригада.
— Видишь, Давид Львович, что человек, дежурный инженер, говорит! — быстро сказал Ханумов, вскакивая на ноги.
Налбандов повернулся к Маргулиесу.
— Я вам советую пересмотреть свое решение.
— Я не нуждаюсь в ваших советах! — грубо сказал Маргулиес.
— Я вам имею право не только советовать, Давид Львович. В качестве заместителя начальника строительства я могу приказывать.
Налбандов нажал на слово «приказывать».
— Я не желаю подчиняться вашим приказам! — фальцетом крикнул Маргулиес. — Я отвечаю за свои распоряжения перед партией!
Налбандов пожал плечами.
— Как вам будет угодно. Мое дело указать. Но я считаю, что ваши распоряжения имеют явно оппортунистический характер. Вместо того чтобы, воспользовавшись достигнутыми результатами и учтя опыт предыдущей смены, идти дальше, вы отступаете или, в лучшем случае, топчетесь на месте. Вы этим самым срываете темпы. Темпы в эпоху реконструкции решают все.
Его слова падали в толпу, как непотушенные спички в сухую солому.
— Я попросил бы… вас… без демагогии…
Маргулиес сжал кулаки и подошел к Налбандову вплотную. У него трясся подбородок. Он едва владел собой. Делая невероятные усилия быть спокойным, он произнес, штампуя каждое слово:
— Прежде чем я не удостоверюсь в качестве, я не позволю подымать количество. У нас строительство, а не французская борьба. Вам это понятно?
Он отошел, поправил без надобности очки и сказал через плечо:
— Потрудитесь не стоять посредине фронта работы. Вы мне нарушаете порядок.
Затем Маргулиес подошел к Ханумову и положил ему на плечо немного дрожащую руку:
— Ты, Ханумов, вот что… Ты ведь меня знаешь, Ханумов… Если я говорю — нельзя, значит, нельзя. Я тебя когда-нибудь подводил? Мы же вместе с тобой, Ханумов, клали плотину. Ну?. Ты что — ребенок? Чтоб потом всю плиту пришлось ломать?
Ханумов подозрительно всматривался в лицо Маргулиеса. Он всматривался в него долго и упорно, как бы желая прочесть на нем всю правду, все его самые тайные чувства, самые тайные движения мысли.
И он ничего не видел на этом бледном, грязном, зеркально освещенном лице, кроме дружеских чувств, сдержанной любви, доброжелательности, утомления и твердости.
— Четыреста пятьдесят… А? Хозяин…
Маргулиес покачал головой.
— Времечко.
Ханумов нагнулся и стал подбирать с пола вещи.
Толпа расступилась.
Маргулиес прошел, не торопясь, в контору прораба. Мося шел за ним по пятам, развинченно болтая руками.
Маргулиес подвинул к себе блокнот и, ломая карандаш, стоя, быстро написал приказание, запрещающее делать один замес меньше чем в одну и две десятых минуты.
Он с треском вырвал листок и протянул его Мосе.
— Передашь Ханумову. Для точного исполнения.
Мося вышел.
Через минуту Маргулиес наметанным ухом уловил плавный шум тронувшегося барабана.
— Ноль часов тридцать пять минут, — сказал Корнеев.
LXII
Семечкин сидит в темном пожарном сарае на ведре. В длинные щели бьют саженные лучи электричества.
При их свете Семечкин пишет разоблачительную корреспонденцию, предназначенную для областной и центральной прессы.
Тема корреспонденции — безобразное отношение к представителям печати.
Он разложил на коленях бумаги и пишет, пишет, пишет. Он длинно пишет, пространно, с подковыркой. Пишет без помарок, со множеством скобок, кавычек и многоточий.
Его губы дрожат. Он бледен. Рядом с ним стоит на земле парусиновый портфель, отбрасывая в темный угол сарая зеркальный зайчик.
С грохотом проходят поезда. Сарай дрожит. Лучи мелькают, бегло перебиваемые палками теней.
Тени мелькают справа палево и слева направо.
Кажется, что сарай взад и вперед ездит по участку.
Гремит и шаркает засов. В сарай заглядывает стрелок:
— Пишешь?
— Пишу, — с достоинством говорит Семечкин басом.
Его темные очки неодобрительно блестят, отражая белый электрический свет.
— Собирай вещи, браток, и катись.
Семечкин складывает в портфель бумаги и высокомерно выходит из сарая.
Мелькают тени составов. Бегут, попадая из света в тень, ребята.
Они уже скинули брезентовые спецовки и окатились водой, но еще не опомнились от работы.
Грудные клетки преувеличенно раздуваются под рубахами. Висят и лезут на глаза мокрые чубы. Болтаются расстегнутые рукава.
— Ух! У-у-ух! — визжит Оля Трегубова. — Ух-х! Кто меня до барака донесет — тому две копейки дам.
Она трудно дышит, дует в обожженные ладони. Ее глаза сверкают отчаянным, обворожительным кокетством. Маленькие женские груди подымаются и опускаются под невозможными лохмотьями праздничного платья, превращенного в тряпку.
— На гривенник, только отстань!
Саенко шатается по участкам.
Он пробирается волчьим шагом из тени в тень, тщательно обходя фонари и прожектора.
Черная ночь вокруг него мерцает и светится, вся осыпанная трескучими искрами, как волчья шерсть.
Он крадется задами, как вор.
С шестого участка доносятся звуки духового оркестра. Он обходит шестой участок.
В тени тепляков и опалубок стоят незаметные стрелки охраны и сторожа.
Ночь. Он обходит тепляки и опалубки.
Доменный цех живет ночной жизнью, яркой и замедленной, как сон. Дивный свет сказочно освещает растущие домны. По ночам они растут нагляднее, чем днем. Они дивно озарены снизу, и сверху, и с боков. Зеркальный свет трепещет на их круглых ярусах.
Утром ярусов было восемь. Сейчас их девять. Идет клепка десятого.
Стрелка крана держит на обморочной высоте на цепочке гнутый лист ржавого железа.
Лист железа кажется с земли не больше обломка зуба. На самом деле в нем полторы тонны весу. Упадет на голову — мокрого места не останется.
Жидкая тень железного листа ходит широким косяком по выпуклому туловищу домны. На высоте медленно поворачивается обломок зуба.
С сильным гуденьем вспыхивают сверхлазурные звезды электросварки. Брызжут радиальные тени.
Горят зеленые руки сварщиков; на лицах — маски. Сверху сыплют и сыплют пулеметные очереди пневматических молотков. Бегут маленькие люди и огромные их песни. Песни гигантов.