Выбрать главу

Екатерину Васильевну очень тянуло заглянуть в освещенное окно Стабесова, но было неловко. От татарина она узнала подробности жизни Николая Ивановича и думала, что он «страшно гордый».

Однажды, после сумерек, возвращаясь с моря, она все-таки решилась, перебежала дорожку и, поднявшись на цыпочки, заглянула. Стабесов, стоя у стола в одном жилете, пришивал перед свечой пуговицу на пиджаке.

«Господи, вот несчастный!» – подумала Екатерина Васильевна. Гравий под ногами ее захрустел. Стабесов поднял голову и долго еще вглядывался сквозь стекла, покуда Екатерина Васильевна спешила к себе. Вернувшись, она сказала няньке:

– Вот, Марья Капитоновна, ужасно, когда мужчина беспризорный, ничего нет грустнее на свете.

На это почтенная Марья Капитоновна, знавшая, как сама уверяла, мужчин «вдоль и поперек», ответила с неодобрением:

– Чего их жалеть, – жалости не хватит.

В этот вечер Екатерина Васильевна с особенной благодарностью чувствовала, что у нее есть дом, девочки и Марья Капитоновна, «преданная детям, как пес». И несколько раз невольно вздохнула, вспоминая, как Стабесов протыкал иголку вместо наперстка крышкой от чернильницы.

* * *

На склоне, между корявыми сосенками, зацвел куст рододендрона. Он покрылся за одну ночь, точно весь запылал, жесткими ненастоящими цветами. Стабесов увидал его из окна и вышел в садик. Около, на скамейке, сидела Екатерина Васильевна. Он поклонился, она подала руку и сказала, что они были знакомы; его удивил взгляд ее длинных карих глаз, – внимательный и ласковый, точно она что-то уже знала про него.

Николай Иванович понюхал куст, цветы были без запаха. Екатерина Васильевна заговорила о дурной весне и о море, нашла его прекрасным даже в пасмурную погоду. Стабесов подумал и согласился, и, обернувшись, оба некоторое время смотрели на взлохмаченную массу воды, ходившую на горизонте огромными волнами.

Встреча как встреча. Екатерину Васильевну она немного разочаровала, главное – тон Стабесова: независимый, слишком самостоятельный (а пуговицы? – подумала она). Николай же Иванович внезапно почувствовал некоторую теплоту, и наклон мыслей в этот вечер был не так безнадежен. На следующий день ему спешно понадобилась почтовая бумага, и он пошел на дачу госпожи Болотовой и, конечно, был оставлен пить чай.

Екатерина Васильевна рассказывала ему о детях, как им здесь вольно и здорово: за неделю девочки прибавились в весе каждая на полфунта, и щеки у них теперь, как персики (в ее рассказах дети казались вкусными, как персики); плоховато насчет провизии, но она думает купить козу. Похвалилась также Марьей Капитоновной, которая в это время пришла за кипятком и, цедя его из самовара в эмалированную кастрюлю, покосилась на барина и достойно поджала морщинистые губы. «Злющая баба», – подумал Стабесов. В низкой штукатуренной комнате было тепло. На потолке дрожала тень от самоварного пара и бегала большеногая мухоловка. В детской какие-то совершенные пустяки рассказывали друг другу девочки; Марья Капитоновна, вернувшись в детскую и поварчивая, укладывала их спать. Стабесов звенел ложечкой, кивал, одобрил покупку козы, несколько раз пытался положить ногу на ногу, но мешала доска стола, и думал, что все это очень мило. Екатерина Васильевна проводила его до рододендрона, где была граница их дач; здесь некоторое время постояли, в молчании глядя в темноту земли, выразили предположение, что завтра будет хорошая погода, и разошлись. Остаток вечера и ночь (наполовину бессонная) были проведены Стабесовым недурно – немного томно, немного скучно.

Через день Екатерина Васильевна пришла к Стабесову за «какой-нибудь книжицей почитать». Стабесов пришел в отчаяние, роясь в специальных сочинениях, оттисках, журналах.

– Вот, пожалуй, это еще так-сяк, довольно популярно, – сказал он, подавая ей серенькую брошюрку. Екатерина Васильевна свернула книжечку трубкой (видно, что мало читает книг), села на подоконник и, постукивая туфелькой о стену, принялась болтать.

На ней было синее мягкое платье. Кисти рук и шея казались удивительно нежными. В этот день солнце то закрывалось плотными облаками, то, выглянув, спешило гнать и без того улепетывающие тени, бросаясь всем своим жаром на мокрую землю, на море, застигнутое врасплох. И каждый раз, когда свет появлялся сбоку окна, волосы Екатерины Васильевны точно наливались старым золотом, и тонкая раковина уха просвечивала.

Вспоминая нашумевшую в Москве пьесу (госпожа Болотова очень любила театр), она подняла руки и долго поправляла на затылке узел волос; рукава, натянувшись, обрисовали локти. И Николай Иванович, плохо понимавший смысл слов, начал чувствовать, как мягкой ткани платья касаются изнутри 70 плечо, то грудь, 10 колено.

С каждым мгновением Екатерина Васильевна превращалась во что-то все менее понятное, вернее – она переходила в иное состояние, которое можно усвоить чем-то необычным, неповседневным. Ее улыбки, движения губ, волночки лукавства, пробегающие от углов рта на щеки, движения, голос становились (он вдруг это остро почувствовал) неповторяемыми, единственными. И все эти прелести совершались с глазу на глаз, между ними двоими только.

Это было страшновато, и веселый холодок уже наигрывал в жилах какую-то странную музыку.

Екатерина Васильевна, тоже, должно быть, чувствуя неповседневность, раскраснелась и словно давала понять Николаю Ивановичу – вот это движение, эта улыбка, эта складочка, усмешка – только ваши, и не были ничьи, и никому больше не подарятся.

Николай Иванович тряхнул головой и, усмехнувшись, сказал:

– Я бы мог вам рассказать довольно банальную историю… Не знаю, быть может, вам скучно меня слушать.

Он устроил пренеприятную гримасу, но все же затаил дыхание. Екатерина Васильевна проговорила вдруг очень серьезно:

– Я слушаю вас.

– Все сплошной обман, Екатерина Васильевна, – воскликнул он и засунул пальцы в жилетные карманы, – вы поймите, как мерзко; даже самая прекрасная минута радости мгновенно отравлена: на кой мне черт эта минута, когда я все равно умру. Мне тридцать два года, значит – осталось всего еще лет двадцать, – то есть двадцать минут! Разве так жить можно? Я слышу – время летит, как ветер над крышей. Мне хочется – сесть в кресло, стиснуть зубы и ждать – когда конец. Мне больно от моря, от яркого неба, от цветов, от всего, что хочет притянуть меня к земле. Все это обман, я на эти крючки не клюю. Я смотрю на свою руку, год тому назад она не была такой сморщенной. Вот это настоящая правда. А все остальное – книги, философия, искусство, гуманизм, черт его возьми, все – обман. На мне лежит целая пирамида этого мусора. Я самое несчастное, самое низкое, что есть на земле. Потому что я – понял. И я все еще лезу из-под этой кучи, как дождевой червяк.

Стабесов приостановился и поглядел в немигающие глаза Екатерины Васильевны. Она даже побледнела от внимания. Вся жалость к этому заброшенному человеку словно напиталась его словами. Не сомневаясь, что он так именно чувствует, но ни минуты не веря в безвыходность его отчаяния, едва сдерживая слезы, она схватила Николая Ивановича за руку: его пальцы были совсем холодными; торопливо, почти шепотом она проговорила:

– Вы знаете – все это неправда. Зачем вы так говорите? Вспомните, у меня есть дети, не могу же я на них смотреть как на мертвых…

Он нагнулся к ее руке и поцеловал несколько раз. От прикосновения губы его становились все теплее. Последним поцелуем он прильнул к ее руке надолго.

Она видела его склоненное темя, на котором раздвоенные волосы были совсем редкими, и слишком широкий по шее воротник. «Какой же он дорогой», – подумала она и прошептала:

– Ну, вот видите.

Разумеется, этими словами она хотела сказать, что ее никакими мертвыми словами нельзя убедить, будто ее ребенок рождается для смерти, и что человек, сохнущий от смертельной тоски, – прав, и что одинокий ум, не питаемый горячими волнами чувств, не станет под конец жалким и скудным.