– Вот так объяснение! Хорошо, если бы я не понимала по-русски, – ответила она и откинула голову на подушки, – давайте лучше молчать.
Стабесов пофыркал носом, вытащил пустую коробку спичек и сейчас же швырнул ее к стенке, одернул жилет, повозился, затих и, наконец, покосился на Екатерину Васильевну. Она сидела с откинутой головой, красивая и грустная. Ни малейшей усмешки не чудилось, на ее нежных губах. После молчания она проговорила чуть слышно:
– Ну, вот и помирились.
Всматриваясь в ее лицо, он снова почувствовал теплый запах гвоздики. Тогда он потихоньку, несмело, коснулся руки Екатерины Васильевны и спросил:
– Ну, что же?
– Как все это грустно, – прошептала она.
– Что именно?
Она не ответила… Тогда он стал думать: «Ну да, я понимаю – тебе нужен красивый зверь, чтобы схватил тебя за эти руки, сломал, измучил… Тебе и грустно, что у меня нет воловьих мускулов…»
– Ах, как это все грустно, – с неожиданным вздохом повторила она, ее губы дрожали…
Тогда Стабесов приподнялся и неловко и больно поцеловал ее в губы. Взор ее изумленных длинных глаз стал вдруг диким.
– Слушай, слушай, – зашептал Стабесов сквозь зубы и обхватил ее за плечи… Ее взволнованный голос смешался с его бормотаньем. Зеленый валик дивана соскользнул и покатился по полу. Екатерина Васильевна оторвала, наконец, от себя его руки, соскочила, подошла к столу… Ее лицо, залитое румянцем, точно мгновенно похудело. Светлые, холодные глаза пристально и зло глядели на Стабесова… Такой прекрасной она еще не была никогда.
– Вы дурак, – сказала она звонким голосом, – вы омерзительны… Я вам этой обиды не прошу… – Она вдруг крепко зажмурилась, из-под ресниц выступили крупные капли слез… Она стремительно подошла к двери и обернулась, уже гневная, горящая:
– Вы запомните, что вы обидели меня? Стабесов глухо, не слыша себя, проговорил:
– У меня смертельная тоска. Не уходите. Пожалейте меня.
Тогда она даже платье подобрала, кивнула растрепанной головой:
– Теперь я вас ненавижу. Теперь мы не увидимся больше никогда…
И ушла. Он долго слушал, как хрустит гравий. Потом он отыскал пенсне в жилетном кармане и побрел к откосу.
Созвездия пылали по всему небу студеными синими огнями. И далеко, до самого края, отражался в морской темной воде Млечный Путь.
Стабесов сел на ступени и подпер подбородок… Земли, погруженной в темноту, не было видно. Он был здесь совсем один. Земля словно улетела туда, к звездам, и от земли, от жизни, на мгновение только поманившей прелестью и теплотой, отделяло его непостижимое пространство эфира.[3]
Наваждение
Был я в ту пору послушником в Спасском монастыре, пел на клиросе тонким голосом. Зиму пропоешь – ничего, а после великого поста – маета: от плоти кожа останется на костях. Стоишь, стоишь всю ночь на клиросе, – и поплывет душа над свечами, как клуб ладана… И сладко и, знаю, грех. А за окнами березы набухли, ночь звездная, – весна к самому храму подступила. Мочи нет!
На Фоминой уходил из монастыря иеромонах Никанор к печерским святителям за благодатью. С ним я и отпросился. Трое суток у кельи архимандрита на коленях простоял, побои принял и брань; говорю – душа просится, отпусти. Молению моему вняли.
И вышли мы с Никанором из ворот, прямо полем на полдень в степи. В траве и в небе птицы поют. Теплый ветер треплет волосы. Верст пять отошли, разулись и опять побрели вдоль речки. Никанор мне и говорит:
– Вот так-то, Рыбанька, и в раю будет.
Был у нас тогда царем Петр, нынешней государыни родной отец. Чай, слыхали? – С великим бережением приходилось идти по дорогам. Бродячих ловили драгуны. Или привяжется на базаре ярыжка, с сомнением – не беглый ли? И тащит в земскую избу, не глядит на духовный сан. Ну, откупались: кому копейку дашь, от кого схоронишься в коноплю.
Добрели мы так до Украины. Земля широкая. Кое-где дымок виден, чумаки воза отпрягли, кашу варят; кое-где засеки от татар. Кругом трава, да птицы, да облака за краем, да каменные бабы на курганах.
Чумаки кормили нас кашей и вяленой рыбой, что везли вместе с солью из Перекопа. Везли не спеша: верст десять отъедут и заночуют; разложат костры из сухого навоза, сядут вокруг, поджав по-турецки ноги, глядят на огонь, курят трубки.
И наслушались мы рассказов про Рим и про Крым, про Ясняньски корчмы, и про гетмана, и про такие вещи, которые и вспоминать-то на ночь не совсем хорошо было.
Ближе к Днепру хутора стали попадаться чаще; заходили в них ночевать Христовым именем; пускали всюду. И здесь стало мне много труднее.
Видим – плетень, на нем горшки, рубашки сушатся, за ивами – белая хата, кругом подсолнухи стоят. Прибежит, забрешет собачка, и на голос выглянет из-за угла девица или бабенка, такая лукавая! Богом прошу Никанора:
– Бей меня посохом без пощады!
Зайдем в клеть, рубаху задеру: бей, говорю, бей, а то боюсь, не дойду до Киева, брошу тебя.
И хотя побои принимал великие, но помогали они мало. Так добрались мы до Батурина; постучались ночевать в самую что ни на есть плохонькую избенку, на краю города, у старой старушки. А чуть свет – вышли на базарную площадь, что у земляного вала. Купили калача и тарани. Сели на лавочку и едим. А рыба соленая.
Смотрю – Никанор все на окошко косится. В нем толстый, опухлый шинкарь глаза трет, зевает. Никанор мне и говорит:
– Рыбанька, поди попроси у шинкаря вина на копейку, – так бог велит.
Я подошел к окну, показывая копейку. Шинкарь повертел ее, положил за щеку, вынес нам вина штоф. Мы с молитвой хлебнули, и еда много спорее пошла. Никанор жмурится. Тут солнце встало над степью, и начал народ прибывать. Кто колесо новое катит, кто тащит лагун с дегтем; цыгане проехали на лошадях, до того черные, кудрявые, как черти страшные; в балаганах корыта, железо разное, шапки – хороши шапки! – горшки расписанные, дудки, польские пояса, – чего только нет в Батурине! Век бы так просидел, на лавке!
Подходит к нам казак небольшого роста, худощавый: сел рядом на лавку, глядит, ус начал жевать. А вина у нас в склянке еще половина осталась.
– Вы, – спрашивает казак, – не здешние, москали? Я ему отвечаю тонким голосом, вежливо:
– Совершенно верно; мы из Великой России, странные люди, идем в пещеры, к святителям.
– А вино, – спрашивает казак, – вы почем у шинкаря брали?
Тут ему Никанор отвечает еще слаще:
– На копейку брали, сынок. А ты не томись, откушай с нами.
И подает ему вино и рыбью голову пожевать. Казак до донышка склянку вытянул, стряхнул капли в траву, рыбью голову пожевал и подсел ближе:
– Вижу я, – доподлинно вы люди духовные, обычай у вас не воровской, не тяжелый. Надо бы вам к нашему атаману зайти. Он до странных людей милостив и подает милостыню.
– Что же, если милостив, можно и зайти к атаману, – говорит Никанор. – Собирай, Рыбанька, крошки в мешок.
И повел нас казак Иван через город на атаманову усадьбу. Подходим не без опаски: у ворот пушки стоят. В траве спит сторож с тесаком. На дворе службам – числа нет, все белые, выбеленные; атаманов дом длинный, низенький, с высокой соломенной крышей, и весь деревьями заслонен. Вдалеке виден храм о пяти главах. Место дивное. Подивились мы и на птиц, что, не боясь, ходили между кур и собак, раскрывали хвосты как лазоревый куст; подивились и на коней, – вывели их жолнеры чистить: ногайские иноходцы, горбоносые скакуны с Дону, рейтарские вороные жеребцы на цепях – таково злы.
Великим богатством владел пан Кочубей, наказной атаман, генеральный судья…
Иван оставил нас у людской, велел ждать, а сам ушел. Спешить некуда, – сели мы на крылечко, Никанор и говорит:
– Про Кочубея сказывал мне наш архимандрит, – он сам из здешних, не то из Диканьки. Думать надо, Кочубей хочет ему письмо послать или поклон.
И стал переобуваться, лапти новые приладил, ношеные спрятал в суму, косицу заплел, и руки вымыл, и мне то же велел сделать.
К вечерне пришел Иван и повел нас через сад в церковь. Что за сад! Густой и прекрасный. Вдоль дорожки стояла сирень, до самой земли легла цветами: такая пышная. От духу ее Никанор носом повел и ткнул меня ногтем в щеку:
– Запомни, запомни сей сад. Когда помирать будешь – оглянись!
Впервые под заглавием «Пасынок» напечатан в альманахе «Творчество», 1918, кн. 2. Под заглавием «Человек в пенсне» перепечатывался в собраниях сочинений писателя. Авторская дата: «1916 год».
Рассказ тематически связан с целой группой произведений А Толстого предреволюционных лет («Без крыльев», «Любовь», «Егор Абозов» и др.), в которых он изображал представителей буржуазной интеллигенции, оторванных от жизни. Самая фамилия героя рассказа «Человек в пенсне» встречается в более ранней повести А. Толстого «Большие неприятности», где ее носит близкий к нему по своему социальному облику персонаж – архитектор Н. Н. Стабесов. В критике высказывалось мнение, что «Человек в пенсне» навеян был рассказом М. Горького «Варенька Олесова».