Я даже, знаете, пред владыкою онемел и устами слова не могу выговорить.
«Никак нет, — говорю, — ваше преосвященство: я жизнь провождаю тихую в доме своем».
«Ты еще противуречишь? Следуй, — говорят, — за мной!»
Привели меня в небольшой покойник и из полбюра (не могу уж вам объяснить, что такое называлось полбюро) вынимает бумагу.
«Читай, — говорят, — гласно».
Я читаю в предстании здесь секретаря и соборного протодьякона. Пишет, — это вижу по почерку, — коллега мой, отец Маркел, что: «такого-то, говорит, числа, осеннею порою, в позднее сумеречное время, проходя мимо окон священника такого-то, — имя мое тут названо, — невзначай заглянул я в узкий створ между двумя нарочито притворенными ставнями его ярко освещенного окна и заметил сего священника безумно скачущим и пляшущим с неприличными ударениями пятами ног по подряснику».
«Остановись, — говорят его преосвященство, — на сем пункте и объясни, что ты можешь против этого в оправдание свое ответствовать?»
«Что же, — говорю, — владыко святый, все сие истинно».
«Зачем же это, — изволят спрашивать, — ты столь нагло плясал, ударяя пятками?»
«С горя, — говорю, — ваше преосвященство».
«Объяснись!» — изволили приказать.
«Как по недостаточности моего звания, — говорю, — владыко святый, жена моя каждый вечер, по неимению работницы, отправляется для доения коровы в хлев, где хранится навоз, то я, содержа на руках свое малое грудное дитя, плачущее по матери и просящее груди, — как груди дать ему не имею и чем его рассеять, не знаю, — то я, не умея настоящих французских танцев, так с сим младенцем плавно по-жидовски прискакую по комнате и пою ему: «тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота» или что другое в сем роде невинного содержания, дабы оно было утешно от сего, и в том вся вина моя».
Владыка задумались и говорят:
«Хорошо, сие непредосудительно, в сих целях как отец невозбранно танцевать можешь, но читай дальше».
«Другажды, — читаю, пишут отец Маркел, — проходя с дьяконом случайно вечернею порою мимо дома того же священника отца Иоанна, опять видели, как он со всем своим семейством, с женою, племянником и с купно приехавшею к нему на каникулярное время из женской гимназии племянницею, азартно играл в карты, яростно ударяя по столу то кралею, то хлапом*, и при сем непозволительно восклицал: «никто больше меня, никто!» Прочитав сие, взглянул я на преосвященного владыку и, не дожидаясь его вопроса, говорю:
«И сие, ваше преосвященство, правда. Точно, — говорю, — однажды, и всего только однажды, играл я по случаю племянницына приезда, но было сие не для ради забавы и празднолюбия, а с философскою целью, в видах указания превосходства Адамова пола пред Евиным полом, а отнюдь не для праздной забавы и утешения».
«Объяснись, — говорит владыко, — и в этом!»
«Было, — говорю, — сие так, что племянница моя, дочь брата моего, что в приказные вышел и служит советником, приехав из губернии, начала обременять понятия моей жены, что якобы наш мужской пол должен в скорости обратиться в ничтожество, а женский над нами будет властвовать и господствовать; то я ей на это возразил несколько апостольским словом, но как она на то начала, громко хохоча, козлякать* и брыкать, книги мои без толку порицая, то я, в книгах нового сочинения достаточной практики по бедности своей не имея, а чувствуя, что стерпеть сию обиду всему мужскому колену не должен, то я, не зная, что на все ее слова ей отвечать, сказал ей: «Буде ты столь превосходно умна, то скажи, говорю, мне такое поучение, чтоб я признал тебя в чем-нибудь наученною»; но тут, владыко, и жена моя, хотя она всегда до сего часа была женщина богобоязненная и ко мне почтительная, но вдруг тоже к сей племяннице за женский пол присоединилась, и зачали вдвоем столь громко цокотать, как две сороки, «что вас, говорят, больше нашего учат, а мы вас все-таки как захотим, так обманываем», то я, преосвященный владыко, дабы унять им оное обуявшее их бессмыслие, потеряв спокойствие, воскликнул:
«Стой, — говорю, — стой, ни одна не смей больше ни слова говорить! Этого я не могу! Давайте, — говорю, — на том самом спорить, на чем мы все поровну учены, и увидим, кто из нас совершеннее? Есть, — говорю, — у нас карты?»
Жена говорит: есть.
«Давай, — говорю, — сюда карты».
Жена подала карты.
Говорю:
«Сдавай в дураки!»
Сдали. Я и жену и племянницу ученую кряду по три раза дураками и оставил. Довольно, говорю, с вас, но видя, что они и сим еще мало в неправоте своего спора убедились, говорю:
«Сдавай в короли!»
Сдали в короли. Я вышел королем, сынишку — виноват, ваше преосвященство, сынишку тоже для сего диспута с собою посадил, — его в принцы вывел, а жену в мужики. Вот, говорю, твое место; а племянницу солдатом оставил, — а это, мол, тебе и есть твоя настоящая должность.
«Вот, — говорю, — ваше преосвященство, истинно докладываю я, едино с сею философскою целью в карты играл и нимало себя и мужской пол не уронил».
Владыка рассмеялись. «Ступай, — говорят, — игрун и танцун, на свое место», а отцу Маркелу с дьяконом нос и утерли… но я сим недоволен…
— Помилуйте, — говорю, — да чего же вам еще?
— Как чего? Ах, нет, Орест Маркович, так нельзя: ведь они вон, и дьякон и отец Маркел, по сие время ходят, и отец Маркел все вздыхает на небо.
— Так что же вам до этого?
— Ах, как вы это располагаете: это они прокриминацию затевают… Нет, пока эти новые права взойдут, тут еще много греха будет!
Глава пятьдесят вторая
Встречаю на другой день в березовой рощице отца дьякона; сидит и колесные втулки сверлит.
— Вы, — говорю, — отец дьякон, как поживаете?
— Ничего, — говорит, — Орест Маркович; живем преестественно в своем виде. Я в настоящее время нынче все овцами занимаюсь.
— А! а! скажите, — говорю, — пожалуй, торговать пустились?
— Да-с, овцами, и вот тоже колеса делаю и пчел завел.
— И что же, — говорю, — счастливо вам ведется?
— Да как вам доложить: торгую понемножку. Нельзя: время такое пришло, что одним нынче духовенству ничем заниматься нельзя. Нас ведь, дьяконов-то, слыхали?.. нас скоро уничтожат. У нас тут по соседству поливановский дьякон на шасе постоялый двор снял, — чудесно ему идет, а у меня капиталу нет: пока кой-чем берусь, а впереди никто как бог. В прошлом году до сорока штук овец было продал, да вот бог этим несчастьем посетил.
— Каким, — говорю, — несчастьем?
— Да как же-с? разве не изволили слышать? ведь мы всё просудили с отцом Маркелом.
— Да, да, — говорю, — слышал; рассказывал мне отец Иван.
— Да мы, — говорит, — с ним, с отцом Иваном, тут немного поссорились, и им чрез нас вдобавок того ничего и не было насчет их плясоты, а ведь они вон небось вам не рассказали, что с ними с самими-то от того произошло?
— Нет, мол, не говорил.
— Они ведь у нас к нынешнему времени не от своего дела совсем рассудок потеряли. Как с племянницею они раз насчет бабьего над нами преимущества поспорили, так с тех пор всё о направлении умов только и помышляют. Проповеди о посте или о молитве говорить они уже не могут, а всё выйдут к аналою, да экспромту о лягушке: «как, говорят, ныне некие глаголемые анатомы в светских книгах о душе лжесвидетельствуют по рассечению лягушки», или «сколь дерзновенно, говорят, ныне некие лжеанатомы по усеченному и электрическою искрою припаленному кошачьему хвосту полагают о жизни»… а прихожане этим смущались, что в церкви, говорят, сказывает он негожие речи про припаленный кошкин хвост и лягушку; и дошло это вскоре до благочинного; и отцу Ивану экспромту теперь говорить запрещено иначе как по тетрадке, с пропуском благочинного; а они что ни начнут сочинять, — всё опять мимовольно или от лягушки, или — что уже совсем не идуще — от кошкина хвоста пишут и, главное, всё понапрасну, потому что говорить им этого ничего никогда не позволят. Вы у них изволили быть?