Едва он чуть поосвободил мою голову, до моего слуха сейчас же, с первою же струйкою свежего воздуха, донеслось какое-тo знакомое, необыкновенно ласковое слово.
Я ту же секунду по этому голосу узнал знакомый маленький голос, но мозг мой все-таки беспрестанно сбивался с пути, усыпал и путался. Ласковые слова долетали до меня с различными перерывами и по временам совсем как-то доходили звуками без значения.
— Я не могу, — говорил мужской голос, — я люблю тебя, тебя одну, и тебя первую люблю я. Я чувствую, что при тебе только я становлюсь хоть на минуту человеком.
— Не говори этого, Ромцю; ты сам не знаешь, чего ты хочешь, — отвечал маленький голос.
— Я решил это, — говорил Роман Прокофьич, — слышишь, я решил. Я готов сделать это против твоей воли.
— Поди, поди лучше сюда и сядь!.. Сиди и слушай, — начинал голос, — я не пойду за тебя замуж ни за что; понимаешь: ни за что на свете! Пусть мать, пусть сестры, пусть бабушка, пусть все просят, пусть они стоят передо мною на коленях, пускай умрут от горя — я не буду твоей женой… Я сделаю все, все, но твоего не счастья… нет… ни за что! нет, ни за что на свете!
— О чем ты плачешь?
— О том, что ты меня не понимаешь. Ты говоришь, что я ребенок… Да разве б я не хотела быть твоею Анной Денман… Но, боже мой! когда я знаю, что я когда-нибудь переживу твою любовь, и чтоб тогда, когда ты перестанешь любить меня, чтоб я связала тебя долгом? чтоб ты против желания всякого обязан был работать мне на хлеб, на башмаки, детям на одеяла? Чтоб ты меня возненавидел после? Нет, Роман! Нет! я не так тебя люблю: я за тебя хочу страдать, но не хочу твоих страданий.
— О боже мой, о боже мой! как хороша, как дивно хороша ты, Маня! — прошептал Истомин.
— Опять все красота!
— Всегда о красоте. Она моя! моя! Скажи скорей: моя она?
— Твоя.
— Уйди ж теперь.
— Зачем?.. Куда идти?
— Беги, спасайся… Ты думаешь, я человек? Нет; я не человек: в меня с твоим вчерашним поцелуем вошел нечистый дух, глухой ко всем страданиям и слезам… беги… Он жертвы, жертвы просит!
— Жертвы!
— Да! тебя, тебя он требует на жертву.
— На жертву?.. Я готова.
— Ребенок! понимаешь ли, что ты сказала? Понятно ли тебе, какой я жертвы требую?
— Нет, — решительно ответила Маня.
— О дьявол! тебе такого чистого ягненка еще никто не приносил на жертву!
— Я ничего не понимаю. Мне жаль тебя, мой Ромцю; жаль, тебя мне жаль!
— Так поцелуй меня скорее.
— Целую; на, целую!
— Целуй… так, как ты меня целуешь… да, как ты сестер целуешь… иначе ждет беда!.. Нет; я не поцелую тебя!
И долго, долго было и тихо и жутко; и вдруг среди этой мертвой тишины сильный голос нервно вскрикнул:
— Я погублю тебя!
И в то же мгновение прозвучало тихое, но смелое:
— Губи!
«Маня! Маня!» — усиливался я закричать сколько было мочи, но чувствовал сквозь сон, что из уст моих выходили какие-то немые, неслышные звуки. «Маня!» — попробовал я вскрикнуть в совершенном отчаянии и, сделав над собой последнее усилие, спрыгнул в полусне с дивана так, что старые пружины брязгнули и загудели.
На этот шум из-за истоминских дверей ответил слабый, перекушенный стон.
Как ошеломленный ударом в голову, выскочил я в другую комнату и прислонился лбом к темному запотевшему стеклу. В глазах у меня вертелись тонкие огненные кольца, мелькал белый лобик Мани и ее маленькая закушенная губка.
Я перебежал впопыхах свою залу, схватил в передней с вешалки пальто, взял шляпу и выскочил за двери. Спускаясь с лестницы, слабо освещенной крошечною каминною лампою, я на одном повороте, нос к носу, столкнулся с какой-то маленькой фигурой, которая быстро посторонилась и, как летучая мышь, без всякого шума шмыгнула по ступеням выше. Когда эта фигурка пробегала под лампою, я узнал ее по темному шерстяному платью, клетчатому фланелевому салопу и красному капору.
Спешными и неровными шагами обогнул я торопливо линию, перебежал проспект и позвонил у домика Норков.
Мне отперла Ида Ивановна. Держа в одной руке свечу, она посмотрела на меня без всякого удивления, отодвинулась к стенке и с своей обыкновенной улыбкой несколько комически произнесла:
— Честь и место.
— Здравствуйте, Ида Ивановна! — начал я, протягивая ей руку.
— Проходите, проходите, там успеем поздороваться, — отвечала девушка, поворачивая в двери довольно тугой ключ.
В маленькой гостиной сидели за чаем бабушка и madame Норк.
— О, хорошо ж вы нас любите! — первая заговорила навстречу мне старушка.
— Да, хорошо вы с нами сделали! — поддерживала ее с относящимся ко мне упреком madame Норк. — Месяц, слышим, в Петербурге и навестить не придете. Я Иденьке уже несколько раз говорила, что бы это, говорю, Иденька, могло такое значить?
— А Ида Ивановна, — спрашиваю, — что же вам отвечала?
— Не помню я что-то, что она мне такое отвечала.
— Кажется, ничего, мама, не отвечала, — откликнулась Ида и поставила передо мною стакан чаю.
Я осведомился о Берте Ивановне, о ее муже и даже о Германе Вермане спросил и обо всех об них получил самые спокойные известия; но спросить о Мане никак не решался. Я все ждал, что Маня дома, что вот-вот она сама вдруг покажется в какой-нибудь двери и разом сдунет все мои подозрения.
— А слыхали вы, у нас в анненской школе недавно какое ужасное несчастие-то было? — начала после первых приветствий Софья Карловна.
— Нет, — говорю, — не слыхал. Что такое?
— Ах, ужасно! Представьте себе, одна маленькая девочка стальное перо проглотила.
— Это бывает в школах, — подсказала, вздохнувши, бабушка.
— Да, это бывает по трем причинам, — проговорила Ида Ивановна.
— Что такое, друг мой, по трем причинам? — прошептала старушка.
— Это, бабушка, так говорится.
— Как говорится?
— Ах, боже мой, бабушка! Ну, просто так говорят, что все, что бывает, бывает по трем причинам.
— Все-то ты, Иденька, врунья; всегда ты все что-нибудь врешь, — произнесла серьезно Софья Карловна и тихонько добавила: — Ох, эти дети, дети! Сколько за ними, право, смотреть надо! Вы вот не поверите, кажется уж Маня и не маленькая, а каждый раз, пока ее не дождешься, бог знает чего не надумаешься?
— А где же, — говорю, — Марья Ивановна?
— А на уроке. Уроки пения тут эти Шперлинги затеяли; оно, конечно, уроки обходятся недорого, потому что много их там — девиц двадцать или еще и больше разом собирается, только все это по вечерам… так, право, неприятно, что мочи нет. Идет ребенок с одной девчонкой… на улице можно ждать неприятностей.
Kleine[27] неприятность не мешает grosse[28] удовольствию, Mutterchen,[29] — пошутила Ида Ивановна.
— Ох, да полно тебе, право, остроумничать, Ида! — отвечала с неудовольствием madame Норк. — Совсем не умно это твое остроумие. А мы нынче тоже как-то прескучно провели время, — продолжала она, обратившись ко мне. — Ездили раза два в Павловск, да все не с кем, все и там было скучно.
— С кукушкой говорили, — сказала Ида.
— Да; сядем да спрашиваем, сколько кому лет жить? Мне всё семь или восемь, а Маня спросит, она сразу и замолчит.
— А вам, Ида Ивановна?
— О, ей, кажется, сто лет куковала. Уж она, бывало, кричит ей: «будет, будет! довольно!», а та все кукует.