Даже скверно становилось от этих предположений.
«Не может ничего этого быть! — уговаривал я себя на другой день. — Верно, Ида Ивановна знает очень немногое; верно, она без всяких слов Мани знает только одно, что сестра ее любит Истомина, и замечает, что неизвестность о нем ее мучит».
Дней через пять или через шесть, в течение которых я по-прежнему ни разу не собрался к Норкам и оставался насчет всех их при своем последнем предположении, в одно прекрасное утро ко мне является Шульц.
— Вот, батюшка мой, история-то! — начал он, не вынимая изо рта сигары и вытаскивая из кармана какое-то измятое письмо.
— Что, — спрашиваю, — за история?
— Да такая, — говорит, — история, что хуже иной географии: Истомин дрался на дуэли и очень дурно ранен.
Фридрих Фридрихович дал мне немецкое письмо, в котором было написано: «Шесть дней тому назад ваш компатриот господин фон Истомин имел неприятную историю с русским князем N, с женою которого он три недели тому назад приехал из Штуттгарта и остановился в моей гостинице. Последствием этой Geschichte[31] у г-на фон Истомина с мужем его дамы была дуэль, на которой г-н фон Истомин ранен в левый бок пулею, и положение его признается врачами небезопасным, а между тем г-н фон Истомин, проживая у меня с дамою, из-за которой воспоследовала эта неприятность, состоит мне должным столько-то за квартиру, столько-то за стол, столько-то за прислугу и экипажи, а всего до сих пор столько-то (стояла весьма почтенная цифра). Да сверх того (продолжало письмо) теперь я несу для г-на фон Истомина все издержки по лечению и различным хлопотам, возникшим из этого дела, а наличных денег у г-на фон Истомина нет. Вследствие всего этого г-н фон Истомин поручил мне написать вам о его положении и просить вас выслать мне мой долг и г-ну фон Истомину тысячу русских рублей, с переводом на мое имя. Парма, год, месяц и число. Адрес: такому-то хозяину «Hôtel de Venize».[32]
— Посылать или не посылать? — спросил Шульц, видя, что я дочитал письмо до конца.
Я был в большом затруднении, что ответить.
— Ну, а если это подлог? — допрашивал меня Шульц.
— Как это узнать, Фридрих Фридрихович?
— То-то, я ведь говорю, что все это, как говорится, оселок: тут сам черт семь раз ногу сломает и ни разу ничего не разберет.
— Риск, — отвечаю, — конечно, есть.
— Ну, только уж воля ваша, а мой згад всегда такой, что лучше рисковать деньгами, чем человеком. Деньги, конечно, вещь нужная, но все-таки, словом сказать, это дело нажитое.
Я с особенным удовольствием согласился с Шульцем и, провожая его к двери, с особенным удовольствием пожал его руку. Фридрих Фридрихович уехал от меня с самым деловым выражением на лице и часа через два заехал с банкирским векселем на торговый дом в Парме.
Деньги, нужные на выручку Истомина, были отосланы; но что это была за дуэль и вообще что это за история — разгадывать было весьма мудрено и трудно.
«Одно только очень желательно, — думал я в этот день по уходе Шульца, — желательно, чтобы Фридрих Фридрихович сохранил втайне это свое хорошее великодушие и не распространился об этой истории у Норков. Только нет — где уж Фридриху Фридриховичу отказать себе в таком удовольствии».
Так-таки все это на мое и вышло, и вот как я это узнал.
Глава шестнадцатая
Густыми сумерками на другой день слышу у себя звонок, этакий довольно нерешительный и довольно слабый звонок, а вслед за тем легкие, торопливые шаги, и в мою комнату не вошла, а вбежала Маничка Норк.
— Убит? — прошептала она, подскочив ко мне и быстро дернув меня за руку.
Так варом меня и обварило.
— Только ранен, — отвечал я как можно спокойнее.
Маня выпустила мою руку и села в кресло.
Я опустил у окон сторы, зажег свечи и взглянул на Маню: лицо у нее было не бледно, а бело, как у человека зарезанного, и зрачки глаз сильно расширены.
Я пробовал два или три раза говорить с нею, но она не отвечала ни слова и, наконец, сама спросила:
— Это что такое — «кстати о выстреле»?
Я не понял.
— Сестра третьего дня сказала вам: «кстати о выстреле» — что это такое значило? — повторила Маня.
— Так, — говорю, — есть какой-то анекдот о хвастуне, который сделал один раз удачный выстрел и потом целую жизнь все рассказывал «кстати о выстреле».
— Это неправда, — отвечала Маня, покачав головой.
— Уверяю вас, что это не имело никакого другого значения.
— Вы знали, и Ида знала об этом несчастии — об этом ужасном несчастии!..
Маня закрыла свое личико белым платком; она не плакала, но ее тоненькие плечики и вся ее хрустальная фигурка дрожала и билась о спинку кресла.
Я принес стакан воды и несколько раз просил Маню выпить. Она отняла от сухих глаз платок и, не трогая стакана, быстро спросила меня:
— Кто это, который убил его?
— Вовсе он не убит, — отвечал я тихо и подвинул ей стакан с водою.
Маня нетерпеливо толкнула от себя стакан, так что вода далеко плеснулась через края по столу, и сама встала с кресла.
— Марья Ивановна! — сказал я, как умел мягче.
— Что?
— Послушайтесь меня, Марья Ивановна. Не идите сейчас домой: успокойтесь прежде хоть немножко.
Маня постояла еще с минуту и опять спросила:
— Что такое? я не поняла.
— Хоть воды глоток выпейте.
— Оставьте, — отвечала она шепотом и нагнулась в одну сторону, взявшись рукою за кресло.
Через минуту она распрямилась, сама выпила весь стакан воды, простилась со мной и сказала, что идет домой.
Со страхом и трепетом ждал я большой истории у Норков, но во всякое случае не такой, какая совершилась.
Часу в третьем ночи, только что я успел заснуть самым крепким сном, вдруг слышу, кто-то сильно толкает меня и зовет по имени. Открываю глаза и вижу, что передо мною стоит, со свечою в руках, моя старуха.
— Сейчас надо, — проговорила она, суя мне под нос маленькую записочку:
«Придите к нам сию минуту.
Ида.»
Это все, что было написано на поданном мне крошечном клочке бумажки. Спрашиваю старуху:
— Кто принес эту записку?
Говорит, что принесла девочка, сунула в дверь и ушла, сказав, что ей некогда ждать ответа.
Я оделся в одну минуту и побежал к Норкам. Ночь стояла темная и бурная; хлестал мелкий дождь, перемешанный с снегом, и со стороны гавани, через Смоленское поле, доносились частые выстрелы сигнальной пушки*. Несмотря на то, что расстояние, которое я должен был перебежать, было очень невелико, я начал сильно дрожать от нестерпимой сиверки и чичера. Подъезд Норков, против обыкновения, был отперт, и в магазине на прилавке горела свеча в большом медном подсвечнике. С первого шага за порог чувствовалось, что сюда пришло в гости ужасное несчастье. Что-то феральное* и неотразимое чудилось во всем: в зажженных и без всякого смысла расставленных свечах, в сбитых мебельных чехлах, в сухом и бестолковом хлопанье дверей. Тревога такой обстановки сообщается ужасно быстро, и я почувствовал ее, как только вошел в залу. Здесь на фортепиано горела без всякой нужды другая свеча и рядом с нею ночная лампочка, а на диване лежало что-то большое, престранное-странное, как будто мертвец, закрытый белой простынею, Я подумал, что это оставлены на ночь шубы; но из-под одного края простыни выставлялись наружу две ноги, обутые в белые чулки и голубые суконные туфли. Простыня не шевелилась и не двигалась. Господи, что бы это такое значило? Дверь из залы в комнату Софьи Карловны была открыта, и она сидела прямо против двери на большом голубом кресле, а сзади ее стоял Герман Верман и держал хозяйку за голову, как будто ей приготовлялись дергать зубы. В ногах Софьи Карловны стояла на коленях кухарка и выжимала в руках мокрое полотенце. Увидев меня, madame Норк горько-прегорько заплакала и задергала головою в крепких ладонях Германа.