Выбрать главу

— Глядите, может быть старуха дома? — проговорил за моим плечом каким-то упавшим голосом Истомин.

Я ничего не успел ему ответить, потому что нас встретила Ида Ивановна.

Истомин поклонился ей молча, она тоже ответила ему одним поклоном.

— Подождите, — сказала она, введя нас в залу, и сама вышла.

Истомин подошел было к окну, но тотчас же снова отошел в глубь комнаты и сел, облокотись на фортепиано.

Тревожно и с замиранием сердца я ждал момента этого странного свидания.

Минуты через две в залу возвратилась Ида Ивановна.

— Потрудитесь идти за мною, — сказала она Истомину.

Он встал и смело пошел через спальню Софьи Карловны в комнату Мани.

Ида Ивановна пропустила его вперед и, взяв меня за руку, пошла следом за Романом Прокофьичем.

Идучи за Идой Ивановной, я чувствовал, что ее рука, которою она держала мою руку, была совершенно холодна. Я посмотрел ей в глаза — они были спокойны, но как бы ждали откуда-то неминуемой беды и были на страже.

Истомин подошел к двери Маниной комнаты и остановился. Дверь была отворена и позволяла видеть всю внутренность покоя. Комната была в своем обыкновенном порядке: все было в ней безукоризненно чисто, и заходившее солнце тепло освещало ее сквозь опущенные белые риторы. Маня, в белой пеньюаре, с очень коротко остриженными волосами на голове, сидела на своей постели и смотрела себе на руки.

— Сестра! — тихо позвала ее Ида Ивановна.

Маня тихо подняла голову, прищурила свои глазки, взвизгнула и, не касаясь ногами пола, перелетела с кровати на грудь Истомина.

В это же мгновение Истомин резко оттолкнул ее и, прыгнув на середину комнаты, тревожно оглянулся на дверь.

Отброшенная Маня держалась за голову и с каждым дыханием порывалась с места к Истомину.

— Не отгоняй меня! не отгоняй! — вскрикнула она голосом, который обрывался на каждом слове, и с протянутыми вперед руками снова бросилась к художнику.

Истомин одним прыжком очутился на окошке, открыл раму и выскочил на железную крышу кухонного крыльца.

В руке его я заметил щегольскую оленью ручку дорогого охотничьего ножа, который обыкновенно висел у него над постелью. Чуть только кровельные листы загремели под ногами художника, мимо окон пролетело большое полено и, ударившись о стену, завертелось на камнях.

Я выглянул в окно и увидал на кухонном крыльце Вермана. Истомина уж не было и помину. Соваж стоял с взъерошенными волосами, и в левой руке у него было другое полено.

— Я, это я, — говорил Соваж, потрясая поленом.

Маня тихо и молча перебирала ручками свои короткие волосы.

Я решительно не помню, что после было и как я вышел. Я опомнился за воротами, столкнувшись лицом к лицу с Верманом. Соваж стоял на улице в одних панталонах и толстой серпинковой* рубашке и страшно дымил гадчайшей сигарой.

— Герман! зачем вы это сделали? — спросил я его в сильном волнении.

— Да! — отвечал Соваж, — да!.. бревном сакрамента*…мерзавца… О, я его здесь подожду! я долго подожду с этой самой орудия!

Герман кивнул головою назад и позволил мне разглядеть лежавшее у него за пятками полено.

— Друг мой, это бесполезно.

— Я не друг ваш! — отвечал сердито Верман, — понимайте! Я не друг того, у кого друг такой портной.

— Какой портной, Верман?

— Какой? какой портной? Какой без узла шьет — вот какой. Нет; ти, каналья, с узлом нитка шей! да, с узлом, с узлом, черт тебя съешь с твоей шляпой и с палкой!

Соваж вдруг поднял над головой лежавшее у него за каблуками полено и, заскрипев зубами, как-то не проговорил, а прогавкал:

— Портной без узла! я тебя… в столб вобью!

Полено треснулось с этими словами о тумбу, и одно и другая одновременно раскололись.

Соваж стоял и ерошил свои волосы над разбитою тумбою. На улице не было ни души.

Я долго смотрел на безмолвного Германа, — и представьте себе, о чем размышлял я? Маня, вся только что разыгравшаяся сцена, все это улетело из моей головы, а я с непостижимейшим спокойствием вспомнил о том коренастом, малорослом германском дикаре, который в венском музее стоит перед долговязым римлянином, и мне становилось понятно, как этот коренастый дикарь мог побить и выгнать рослого, в шлем и латы закованного потомка Германика и Агриппины*.

Это непостижимо, каким это образом в такие страшные, критические минуты вдруг иной раз вздумается о том, о чем бы, кажется, нет никакой стати и думать в подобные минуты.

Глава восемнадцатая

возвратясь домой, я не пошел к Истомину. Было ясно, из-за чего он разыграл всю эту гадкую историю: ему вообразилось, что его женят на Мане, и все это свидание счел за подготовительную сцену — за засаду. Досадно было, зачем же он шел на это свидание? чего же он хотел, чего еще добивался от Мани?

В одиннадцатом часу утра на другой день ко мне является Шульц — бледный и оскорбленный.

— Здравствуйте, — говорит, — и одевайтесь — пойдемте к Истомину.

— И что, — спрашиваю, — будет?

— Будет? — дуэль будет. Я убью его.

— Или он вас.

— Или он меня.

— Зачем же вам я-то?

— Я хочу иметь свидетеля при этом разговоре.

Мы вошли к Истомину; он лежал на диване, закинув руки за затылок и уложив ногу на ногу. При нашем приходе он прищурил глаза, но не приподнялся и не сказал ни слова.

— Господин Истомин! — начал сухо Шульц. — Я много ошибся в вас…

— Сделайте милость, со всем этим к черту! — вскрикнул, сорвавшись с дивана, Истомин. — Я терпеть не могу присутствовать при составлении обо мне критических приговоров. Мне все равно, что обо мне думают.

— Да, это очень может быть; говорят, что в России есть такие люди, которым все равно, что о них думают, но я во всяком случае уверен, что вы честный человек, господин Истомин.

— А мне доставляет большое удовольствие заметить вам, что вы еще раз ошибаетесь: я нечестный человек, господин Шульц.

Шульц немного сконфузился и спросил:

— Отчего?

Истомин рассмеялся; он встал на ноги и, заложив руки в карманы, отвечал:

— Оттого, господин Шульц, что несколько раз хотел быть как следует честным человеком, и мне это никогда не удавалось, — теперь охоты более к этому не имею. Еще оттого, господин Шульц, что не стоит быть честным человеком, и, наконец, оттого, господин Шульц, что быть честным человеком значит или быть дураком, или походить на вас, а я не хочу ни того, ни другого.

— Я, господин Истомин, хочу не замечать ваших невежливостей… — Шульц поперхнулся, сдавил рукою горло и добавил: — Я удивляюсь только, господин Истомин, как вы можете быть так покойны.

— Значит, вы не большой мудрец, господин Шульц; большие мудрецы ничему не удивлялись.

— Может быть… Простите, пожалуйста; я не для разговоров к вам пришел… у меня горло сдавливает, господин Истомин.

— Ага! сдавливает — это хорошо, что сдавливает; я слыхал, что с приближением к полюсам все собаки всегда перестают лаять!

Шульц так и подпрыгнул.

— Лаять! — вскрикнул он. — Лаять! Я лаю, господин Истомин; я лаю, да я молчком не кусаюсь, да-с; я верная собака, господин Истомин; я не кусаюсь. Один человек на свете, которого я захотел загрызть, — это вы. Я вызываю вас на дуэль, господин Истомин.

— Сделайте милость! мне давно хочется убить кого-нибудь, и я очень рад, что это будет такой почтенный человек, как вы. Позвольте, вот одно короткое распоряжение только сделаю.

Истомин подошел к столу и написал: «Я застрелился оттого, что мне надоело жить». Он подал эту записку мне и сказал, не глядя мне в глаза:

— Это про всякий случай, если я подвернусь под негоциантскую пулю.

С этим вместе Истомин достал из стола пару пистолетов и подал их оба на выбор Шульцу.

— Извольте, я могу стреляться без секунданта, а моя квартира, надеюсь, гораздо безопаснее парголовского леса.