Выбрать главу

Истомин почесал себя когтями по голой груди и добавил:

— Кончаю тем, что и за это не вправе обижаться, но только вот что: Каину угла-то ничьего не нужно… Прощайте, Бер, — вам здесь направо, а я пойду налево — таким манером, даст господь, мы друг другу на дороге не встретимся. Я, должно быть, уж не обойду вокруг света.

Иди, — сказал ему спокойно Бер.

— Аминь — иди, пока споткнешься на свою могилу, — ответил ему Истомин и пошел влево.

Так они и расстались на этой дороге.

В доме Норк обо всем этом не знали ничего, но по-прежнему страшно боялись слова новость.

Глава двадцать третья

Наконец, чего долго ждешь, того иногда и дождешься: в дом Норков, как с неба, упала новость. Религиозное настроение Софьи Карловны так и приняло ее как посланницу неба, несмотря на то, что новость эту принес им полицейский городовой Васильевского острова.

Городовой явился в магазин Норков перед вечером пятого мая и, застав здесь одну Иду, просил ее немедленно послать кого-нибудь в мертвецкий покой, чтобы «обознать» принадлежащее им тело, найденное у берега в Чекушах.

Ида побледнела. Вермана четвертый день не было дома, и новость эта могла касаться его непосредственно. Соваж первого мая отправился на екатерингофское гулянье и не мог встретить серьезных препятствий отыскаться на пятый день в виде тела, принадлежащего Норкам.

В это время Ида также припомнила странную историю, которую на другой день екатерингофского гулянья принесла домой Авдотья, ходившая навестить свою сестру в Чекуши.

В истории этой тоже был замешан черт, и притом замешан и скомпрометирован гораздо сильнее, чем в святочной истории в Плау, потому что здесь он напал на людей нелегковерных и остался в дураках.

Дело было вот в чем: ночью с первого на второе мая очередные рыбаки на тонях, при свете белой ночи, видели, как кто-то страшный и издали немножко схожий с виду с человеком бросился с екатерингофского берега в Неву*. Рыбаки, имеющие беспрестанные столкновения с водяными чертями, служащими по их департаменту, тотчас сообразили, что это ни более ни менее как одна из тысячи проделок потешающегося над ними дьявола, ибо человеку не могло прийти в голову попробовать переплыть Неву в этом месте. Пока рыбаки рассуждали, для какой бы цели было дьяволу морочить их таким образом, дьявол начал кряхтеть. По воде далеко было слышно, как он тяжело отдувался. Рыбаки отвернулись к гаванской церкви и стали молиться. Огорченный обращением их к храму, дьявол, чтобы увеличить соблазн, начал кричать человеческим голосом и звать себе на помощь. Рыбаки опустились в лодках на колени и стали молиться еще жарче. Как ни выбивался злой дух из последних сил своих, чтобы подмануть христианскую душу, это не удалось ему, потому что, хотя он и очень верно подражал человеческому голосу, но прежде чем рыбаки, глядя на гаванскую церковь, окончили ограждающую их молитву, на правом берегу в Чекушах пропел полночный петух, и с его третьим криком и виденье и крики о помощи смолкли.

Третьего дня черт этот благополучнейшим образом был выкинут волненьем на берег в тех же Чекушах и был отправлен в мертвецкий покой.

Быстро сочетав все эти обстоятельства в своем соображении, Ида, не говоря ни слова матери, бросилась к зятю. Шульц тотчас поехал и, возвратясь через полчаса, объявил, что утопленник действительно есть токарный подмастерье Герман Верман, которому на гроб и погребенье он, Шульц, оставил двадцать пять рублей, прося знакомого квартального доставить их пастору.

— А все-таки это страшная мерзопакость, — порешил Шульц. — На меня это так дурно подействовало, что я просто сам не свой теперь.

Шульц не любил первой беды, хотя бы она его обходила и издалека. Из наблюдений собственных, из старческих поверий, как и из слов великого Шекспира, Шульц состроил убеждение, что радости резвятся и порхают в одиночку, а «беды ходят толпами», и старушка-горе неспешлива.

Торопиться ей не нужно*; Посидеть с работой любит.

Тому, что «беды ходят толпами», верили, впрочем, все в семействе Норков, и потому, когда Шульц объявил, что по случаю этого несчастья он откладывает на неделю переход в свой новый дом, отстроенный на Среднем проспекте, то и Берта Ивановна и Софья Карловна это совершенно одобрили.

— Неприятно, чтоб это осталось воспоминанием в один и тот же день, — объявил Фридрих Фридрихович.

Берта Ивановна и madame Норк обе сказали то же самое.

Ида, правда, ничего не сказала, но это, вероятно, потому, что ее вообще очень мало занимал вопрос о новом доме зятя. Она стояла возле кресла матери, которая, расстроившись смертью Вермана, совсем распадалась, сидела опустя руки и квохтала, как исслабевшая на гнезде куриная наседка. Ида молча соединяла в небольшом стеклянном пузыречке немного выдохнувшуюся нашатырную соль с каким-то бесцветным спиртом. Она нюхала эту смесь, встряхивала ее, держа пузырек между большим и указательным пальцем правой руки, смотрела на нее, прищуря один глаз, на свет и, снова понюхав, опять принималась трясти снова.

— Стоит ли, сестра, возиться с этой дрянью? — проговорил ей Шульц.

Ида, не отвечая зятю, молча дала понюхать матери спирту и, опустив склянку в карман, молча облокотилась на материно кресло.

— Сядь, Ида, — не люблю, когда ты стоишь надо мною, — произнесла старуха.

Ида села на первый ближайший стул. Старуха опять начала квохтать и водить по углам своими старческими глазами.

— Бедняжка, — заговорила она, — какая смерть-то страшная; теперь вода еще холодная… Мученье, бедненький, какое перенес… а? Идочка! я говорю, мученье-то какое — правда?

— Это, мама, одна минута.

— Ну, как одна минута! Как, право, ты все, Иденька, как-то так легкомысленно все любишь говорить! Кричал ведь он, говорят тебе, так это не минута.

Старуха опять заквохтала и, закашлявшись от поднесенного ей снова Идой спирта, слегка толкнула ее по руке и досадливо проговорила:

— Поди на место.

Старушка с самого отъезда Мани во все тяжелые минуты своей жизни позволяла себе капризничать с Идою, как иногда больной ребенок капризничает с нежно любимой матерью, отталкивая ее руку, и потом молча притягивая ее к себе снова поближе.

— Не стар еще ведь был? — заговорила через минуту Софья Карловна. — А впрочем… пятьдесят четвертый год…

— Что вы говорить изволите, маменька? — отозвался Шульц, быстро подходя к теще от окна, у которого стоял во время ее последних слов.

— Я говорю, что покойник-то… Он и в тот год, когда Иоганус умер, он так же закутился и переплыл сюда с гулянья… А нынче, верно, стар… Уж как хотите, а пятьдесят четвертый год… не молодость.

— Лета хорошие.

— Да, пожил.

— Другие не живут и этого.

Старуха засмутилась и тихо сказала:

— Ну, да; кутят всё.

Ида опустила глаза и пристально посмотрела на Шульца.

— Да, все кутил, кутил покойник. Я тридцать лет его уж знаю — вce кутил.

— Неужто тридцать лет?

Ида опять пристальнее и еще с большим удивлением поглядела через плечо на зятя и обернулась к матери. Старушка провела рукою по руке, как будто она зябла, и опять тихим голосом отвечала:

— Что ж, тридцать лет! Да вон твоей жене теперь уж двадцать девять. Года мои считать немудрено: я в двадцать замуж шла, а к году родилася Бертинька, вот вам и все пятьдесят… А умирать еще не хочется… пока не съезжу к Маньке. Теперь я уж к ней непременно поеду.

Шульцы ушли к себе довольно поздно; старуха оставила Иду спать на диване в своей комнате и несколько раз начинала беспокойно уверять ее, что кто-то стучится. Ида раз пять вставала и ходила удостовериться.

— Нам велика, Иденька, двоим эта квартира, — старалась старушка заговаривать с дочерью, когда та возвращалась.

— Подумаем, мама, что сделать, — отвечала, укладываясь, Ида.

— Непременно надо подумать.