Выбрать главу

— Но вот, товарищи, мы столкнулись в «Ясном береге» с фактом вопиющего нарушения всего нашего порядка, с фактом разбазаривания номенклатурного скота. Этот факт я должен довести до вашего сведения. Речь идет о незаконной, в обход всех правил, продаже телки Аспазии одному белорусскому колхозу. Проще сказать, телку вывели из стойла, подняли на грузовик и увезли, к недоумению коллектива.

— Ловко! — замечает председатель колхоза имени Чкалова, барабаня пальцами по столу. — Вот это ловко!

Данилов читает докладную записку Коростелева.

— Теперь вам ясны побуждения товарища Коростелева. Личной заинтересованности не было. Тем не менее факт беспримерный, и без выводов обойтись невозможно.

— Вопросы есть? — спрашивает Горельченко.

Вопросов нет — все понятно из слов Данилова и из докладной записки. Только чкаловский председатель спрашивает:

— Так-таки вывели и увезли, а?

— Кто желает высказаться?

Бекишев желает высказаться. Не о телке: он говорит о единоначалии, долге, воле. Коростелев смотрит на Горельченко и не может понять выражения, с которым Горельченко переводит свои черные глаза с Бекишева на него, Коростелева.

— Товарищ Коростелев?

Коростелев молчит.

— Желаете что-нибудь сказать?

Коростелев встает, он очень бледен.

— Что ж… — перевел дыхание. — Нарушил закон, причинил производству ущерб…

— Признаете, значит, что партия должна с вас взыскать?

— Да, — говорит Коростелев. Сейчас, когда сломлено его упрямство, он понимает, что с самого начала признавал себя виноватым: с той минуты, как смотрел вслед грузовику с уезжающим Гречкой…

Среди слов, которые говорятся кругом, отчетливо раздается слово: выговор. Потом строгий выговор.

— Кто за, кто против, кто воздержался?.. Постановили — записать товарищу Коростелеву строгий выговор…

…Коростелев выходит в коридор. За закрытой дверью, в одиночестве, он, стыдясь, утирает скупую слезу — слезу и горя, и облегчения…

После заседания Горельченко повел Данилова к себе ночевать.

Пересекли сквер, где вокруг памятника Александра Локтева гуляла молодежь, и пошли по Большой Московской. Из-за заборов и плетней свешивалась густая пыльная зелень черемухи. Темнело.

— Сильно переживает парень, — сказал Горельченко.

— Это полезно, — сказал Данилов. — Теперь двадцать раз подумает, прежде чем превысить власть.

— Горяч. Все от горячего сердца.

— Вот, — сказал Данилов. — Такого если не держать твердой рукой, он делов наделает.

— А парень ничего. Жить будет.

— Будет. Потому с ним и обошлись по-хорошему. Если б человек безнадежный — ему бы после такой истории на директорском посту не быть. Тут бы его хозяйственная деятельность и кончилась.

— Пришел на готовое, — сказал Горельченко. — Не видел, как строилось плановое хозяйство, сколько стоило борьбы, пота, жертв, чего хочешь.

— Да, было всего, — сказал Данилов.

И замолчали, вспомнив каждый что-то свое. Есть что повспоминать человеку, коммунисту, на пятом десятке лет.

Опять, невзирая на ночной час, освещены окошки, в доме не спят неужели Гречка приехал?

С него станется.

Вот уж не вовремя…

Коростелев даже приостановился: входить ли в дом, или удрать в совхоз, переночевать в кабинете? Никого не хотелось видеть.

Рассердился на себя: человекобоязнь? Это еще что? Постарался принять беззаботное выражение, вошел.

Никого нет, только мать.

Она сидит, подперев голову рукой, лицо усталое. Давно пора ей отдыхать, а она сидит, ждет. Редко это случается.

Значит, уже знает.

Молоко на столе и чистый стакан, опрокинутый донышком вверх.

Она повернула голову и посмотрела на сына своими голубыми, ясными, в легких морщинках глазами. Он подошел и сел рядом. Помолчали.

— Пей молоко-то. Ведь не обедал?

— Не успел.

— Хочешь, каши разогрею.

— Нет. Я молока…

— Ну, пей.

— Вот какие, мама, дела, — сказал он вдруг.

В их отношениях никогда не было чувствительности. На первый взгляд казалось, что и родственной близости нет, что каждый живет своей жизнью. Уходили на работу и возвращались в разное время, так что дома почти не виделись. Встречаясь на работе, говорили о деле, и она его называла: директор.

Когда он был совсем маленький, она голубила его и ласкала. Потом ушла в большую жизнь, переложив попечение о нем на бабку. Он считал, что это правильно. Бабка латала ему штаны и сказывала сказки. Бабка больше ни на что не годилась, а мать годилась. Матери дали орден. Коростелев гордился матерью.