— А ты? — спросила Зинаида.
— Ранило. Тут в госпитале лежал, — ответил он.
— Почему не в Москве?
Вот он, этот вопрос, самый злой и самый больной вопрос, какой только могла задать Зинаида, не зная, не ведая, какая в нем для Пряхина таится боль. Вчера, надо же, только вчера он думал о второй попытке, о втором заходе, и все ему казалось правильным, возможным, во всяком случае, вероятным, и он был полон надежд. А сегодня?..
Впрочем, а что сегодня? Ну, встретил он Зинаиду. Невероятно, неправдоподобно, но встретил; жизнь, значит, может подстроить и такую ловушку. Что и говорить, неприятна эта встреча, безрадостна, но в общем-то ничего особенного. Встретил Зинаиду, ну и ладно. Давно он эту Зинаиду вышвырнул из сердца. Вон даже не узнал сразу. Да и теперь вглядывается в нее, и ничто его не тревожит, ни на чуточку даже, хоть и вспоминал он ее вчера, перед сном совсем по-другому.
Ничего не осталось от прежней Зинаиды. Голос сиплый, чужой. Лицо обветренное, незнакомое. Даже губы и те иные — ссохлись, тоньше стали. Просто знакомую встретил, вот и все. Потому он и не в Москве, а тут. Все начинает сначала.
Не-ет! Не так просто сбить его с пути, да еще с такого, какой он прополз. Довоенная комната, Зинаида со своим Петром, Иван Федорович с «эмкой», фронтовой зимник, госпиталь, боль без дня и без ночи — как непрерывающееся, слепящее северное сияние.
Слишком густо он хлебнул, и слишком мало корней у него в этой жизни, чтобы отказался он от своей идеи, от второй попытки, от надежды, что и в сорок лет можно жизнь начать, встретить в ней доброго человека, зажить покойно и радостно, чтобы круг свой, отпущенный природой, очертить как надо — с любовью, с продолжением своим, детьми, с мыслью, что прожил ты не напрасно.
Так что Алексей сжал губы и ответил Зинаиде сухо:
— Временно.
Он шагнул к двери, мельком обернулся, охватив взглядом всю фигуру Зинаиды — сжавшуюся, усохшую старуху, — и переступил порог.
— Вот едрит-твой! — прошептал он себе, ощутив какую-то опустошенность.
Точно кто-то подслушал его мысли, подкрался сзади на цыпочках и дышит тяжело в затылок.
Не кто-то, не кто-то… Зинаида!
Отчаянно сопротивляясь этому, Алексей чувствовал, как легкость, с которой он жил неделю, куда-то уходит, точно вытекает из него, а взамен наваливается тяжесть. Будто шептала ему Зинаида из-за спины: "А вот и я, вот и я". Алексей махнул рукой и двинулся к гаражу: "Да что я, не сам себе хозяин? Или дитя малое?!" А вслух повторил, качнув головой:
— Вот едрит-твой!
По утрам натощак Алексей пил отвар то из сырой пшеницы, то из проросшего овса, ел пайку хлеба, иногда смазанного непонятным жирком, похожим скорее на вазелин, и шел через весь город на работу.
Стояла затяжная осень, мороз все никак не прихватывал землю, и она расползлась, разведенная нудными дождями, превратилась в жидкую кашу, по которой не только пешком двигаться было трудно и склизко, но и на машине, потому что по глинистой грязи слабосильная газогенераторка вихляла и застревала в первой колдобине.
За день Алексей укатывался так, что, возвращаясь, раз-другой непременно падал — ноги едва держали его, — и являлся к тете Груне грязнущий, как сам черт. Слава богу, хоть старуха задерживалась в госпитале допоздна, и Пряхин успевал помыться, замыть шинель и даже подсушить ее.
Каждое утро начиналось с чистки топки, разжигания круглой печки за спиной кабины, и во время езды требовалось не забывать о дровах и воде, часто останавливаться, да тут еще эта грязь…
Пряхин возил снаряды в ящиках с завода на товарную станцию, весь транспорт грузили и разгружали женщины, но рук не хватало, и им помогали ездовые. Кроме Алексея.
Сердце его заходилось, когда он видел согбенные фигуры, которые молча, безропотно передвигаются в сером рассвете. Ему было совестно говорить с возчицами, и он старался обходить их. В самом деле, о чем говорить? Посочувствовать — как тут не посочувствуешь, того и гляди вырвется жалостное слово, а чем кончится? Пошлют куда подальше, хоть и раненый фронтовик. Что толку от пустого сочувствия, коли помочь не можешь, коли самому тебе, не вполне полноценному мужику, помогают? Нет, Алексей обходил возчиц, а когда те собирались в кружок покурить и поговорить, слушал их незлую ругань уже без досады и непонимания.
Присев на ступеньку своей машины, он думал частенько о будущем этих женщин. Ведь кончится же когда-то эта война, и все устроится, может быть, у этих баб, и забудут они табак и матерщину, и приступят к самому главному делу в своей жизни — к любви и продолжению потомства, так вот получится ли у них это непростое дело — продолжение потомства после того, как тонны, да что тонны — тысячи тонн снарядов перетягают они на себе, на своей бабьей плоти за эту войну?