– Может быть, гений, в частности, обладает способностью одновременного постижения всех этих разных миров – той способностью, которой органически лишены простые смертные. Не построения теоретической концепции, в которую с одинаковым правом вошли бы все человеческие чувства в их невероятном разнообразии, – а чего-то другого – стихийного и безошибочного постижения всего этого.
– Может быть, – сказал он. – Но в таком случае следует сказать, что понимание гения нам недоступно. Не его проявления, а его природы.
Я шел теперь по длинной и узкой флорентийской улице. Была поздняя ночь с неподвижным воздухом и звездным небом. Четверть века тому назад, в Париже, когда мы говорили с Андреем, те же неразрешимые вопросы занимали мое внимание. Бели бы мне сказали тогда, что мы проживем двадцать пять лет, пройдем через разрушительную войну, будем свидетелями гибели миллионов людей – и после всего этого опять вернемся к тем же вопросам, я бы не поверил. Я бы сказал, что этого не может быть, что нас ждет медленное и естественное душевное оцепенение, через которое мы так же медленно будем идти к смерти, все будет постепенно терять свое значение – и чувства других людей, и произведения искусства, и природа гения. Но это оказалось не так. Каждому из нас был дан его особенный мир, законы которого не изменялись от времени. Поэтому теперь во Флоренции я думал о том же, о чем думал тогда в Париже – с той же бесплодной и безнадежной настойчивостью. И поэтому же Андрей вел теперь такую жизнь, испытывая отвращение к тому, что он делал, и, думая о том, что сказала бы Саломея.
Однажды днем я шел сначала по via Ghibellina, а затем свернул в узенькую улицу, отходившую от нее под прямым углом. Здесь жили очень бедные люди, занимавшиеся собиранием железного хлама. Первый, кого я увидел, был смуглый мальчик лет пятнадцати, который с выражением наивного торжества в лице нес в руках несколько заржавевших пружин из какого-то развалившегося дивана. Сквозь узкие входы в дома были иногда видны дворы, заваленные ржавым железом самого разного происхождения. Дойдя до середины улицы, я увидел мастерскую того самого сапожника, о котором мне рассказывал хозяин моего пансиона. Это был широкоплечий человек со смуглой кожей: в недостаточном освещении – улица был темная – неподвижное его лицо мне показалось похожим на бронзовый профиль. Против него сидела его жена, та самая женщина, которую он привез из Франции. Когда я остановился у его окна, она подняла голову и взглянула на меня – и я должен был сделать над собой усилие, чтобы не вскрикнуть от удивления. Я встретил знакомый неизменившийся взгляд серых сердитых глаз и узнал Саломею.
Я повернулся и быстро пошел к своему пансиону. Там я вызвал горничную и попросил ее отнести записку жене сапожника. В этой записке я просил Саломею прийти на следующий вечер, в семь часов, на вокзал, где я буду ее ждать.
Когда после войны мне сказали, что она убита, я испытал чувство глубокой печали. Но это было ничто по сравнению с тем холодным отчаянием, которое охватило меня в тот вечер, когда я ждал ее на вокзале. Мимо столика, за которым я сидел, проходили туристы, немцы, англичане, американцы, французы, до меня доходили их слова, которые я слышал, не понимая их смысла. Я видел перед собой лицо Андрея – не того облысевшего человека, который писал теперь слова для песенок и испытывал отвращение к самому себе и своим клиентам, а Андрея двадцать пять лет тому назад, с его далекими и восторженными глазами, и слышал его слова: – Нет, ты не можешь понять, ты никогда не поймешь. Нет, это было слишком жестоко. Если бы Саломея была жива…
Я думал, что она не придет. Но она пришла. Когда она приблизилась к моему столику и я встал и придвинул ей стул, она пристально посмотрела на меня – так, точно чего-то опасалась. Я не знал у нее этого выражения глаз. Проглотив слюну от волнения, я спросил ее:
– Как все это могло произойти?
Не ответив на мой вопрос, она спросила:
– Он жив?
– Жив. Он думает – так же, как думал я до вчерашнего дня, – что ты была убита. Он так же мало похож сейчас на того, каким был до войны, как ты не похожа на прежнюю Саломею.
– Ты находишь, что я очень изменилась?
Нет, внешне она изменилась меньше, чем можно было ожидать. Ее лицо отяжелело, над ртом появились морщины, но она была еще хороша.
– Я не имел в виду внешние изменения. Но ты мне не ответила, как все это произошло. Повторяю, мы все были уверены, что ты была убита на юге Франции во время войны.
– Я была очень тяжело ранена, – сказала Саломея. – Я думала, что я умру, я в этом не сомневалась. Потом произошла обыкновенная сусальная история, знаешь, как пишут в глупых сентиментальных книгах: меня подобрал молодой итальянец, донес меня до госпиталя и потом приходил ко мне каждый день. Через неделю доктор сказал мне, что я останусь жива.
Она вынула папиросу и закурила. Я вспомнил, что раньше она не курила.
– Ты помнишь, что было во время войны? Для многих людей, в том числе для меня, все сложное исчезло. Остались самые простые вещи: голод, опасность, страх смерти, холод, боли, усталость и бессознательное понимание того, что все в жизни просто и страшно. А то, о чем можно мечтать, это только тепло, сон, еда, безопасность, крыша над головой – что еще?
– Да, да, я понимаю, – сказал я. – Но каменный век кончается.
– Когда мы потом приехали с ним во Флоренцию, – сказала она, – война была кончена, опасности больше не было. Маленькие дети играли на улицах, светило солнце, было тепло. Но все, что было раньше, перестало существовать. Разве ты не заметил, что того мира, который был до войны, больше не существует?
– Это можно было бы сказать, даже если бы войны не было. Конечно, того мира больше не существует. Но тот, который сменил его, не непременно должен быть ограничен окном сапожника на узкой улице, выходящей на via Ghibellina, и тем, что представляет теперь твоя жизнь. Стоило прожить такую жизнь, пройти через такие испытания и уцелеть – чтобы все кончилось так? Мне кажется, что ты заслуживаешь лучшего.
– Ты уверен, что то, о чем ты думаешь, лучше?
– Нет, – сказал я. – Может быть, это недостаток воображения, но мне все-таки кажется, что нельзя больше искалечить свое существование, чем ты это сделала. Я помню, что в прежние времена ты мечтала о другом.
– А может быть, счастье в том, что тебе удается ограничить себя и понять, что главное – это несколько несложных вещей?
– Так живут десятки миллионов людей. Но есть другие, которым этого недостаточно.
Я посмотрел в ее глаза и вдруг с удивлением увидел, что в них стояло спокойное и равнодушное выражение, с тем легким оттенком превосходства, который я знал раньше, но который сейчас мне казался неуместным и необъяснимым. Прежнее отчаяние охватило меня, я подумал, что так это оставить нельзя. Я сказал:
– Я предлагаю тебе следующее. Сейчас мы выйдем отсюда. Моя машина стоит за углом. Я заеду на несколько минут в пансион и расплачусь. У тебя есть какое-нибудь удостоверение личности? Завтра мы будем на французской границе. Завтра вечером ты будешь в Париже, а еще через неделю ты забудешь все, что предшествовало твоему возвращению.
– Нет, – сказала она. – Ты уедешь из Флоренции и вернешься в Париж без меня.
– Ты категорически отказываешься ехать?
– Что я буду делать – в этом далеком чужом городе?
Только в первую минуту разговора с ней я услышал в ее голосе волнение, это было тогда, когда она спросила, жив ли Андрей. Все остальное время она была спокойна – состояние, которое ей было совершенно несвойственно раньше.
– Ты забываешь о времени, мой друг, – сказала она, вставая. – То, в чем ты живешь, это движение теней. От того, каким ты был раньше, не осталось самого главного, и ты упорно отказываешься это принять. Ты хочешь повернуть время назад – этого не может даже Бог. Если бы я послушала тебя и уехала с тобой в Париж, я бы потеряла то, что у меня есть теперь, и осталась бы в пустоте, которую нельзя заполнить никакими воспоминаниями. Проводи меня домой. Потому что теперь у меня есть дом, ты знаешь? Раньше у меня его не было, я не знала этого понятия.
Мы вышли с вокзала. Я шел молча некоторое время. Потом я сказал, повторяя ее слова: