Но несмотря на то, что бочка была переставлена и сельди щедро раздавались клиентам, дела ассоциации оставляли желать лучшего, и пора было подумать о расширении клиентуры. И вот однажды Александр Александрович явился раньше обычного и сказал, что в ближайшие дни мы приобретем новые возможности сбыта, которые нам даст один молодой человек, тоже доставлявший молочные продукты.
– Вы его увидите завтра, – сказал он. – На него стоит посмотреть, это совершенный итальянский примитив. В частности, овал его лица в этом смысле чрезвычайно интересен. Сам он недавно из России.
Итальянский примитив явился на следующий день. На нем был удивительный плащ, плащ заговорщика, и он, действительно, в какой-то степени был похож на наемного флорентийского убийцу: под его плащом можно было спрятать целый арсенал. Я не знаю, за какую именно сумму он продал ассоциации свою клиентуру. Несомненно только то, что эта сумма превышала действительную стоимость клиентуры ровно на ту цифру, в которой она выражалась. Когда мы стали объезжать новых клиентов, выяснилось, что итальянский примитив не знал ни одного названия улицы и вообще не имел представления о латинском алфавите. – Вот как мост, переехать, вторая улица направо, по левой стороне, рядом с прачечной, мимо мордастой булочницы.
Париж для этого человека был, как Вологда, только разве побольше.
Но, несмотря на это расширение сбыта, деятельность ассоциации неуклонно приближалась к своему логическому завершению, и становилось очевидно, что законы арифметики должны все-таки восторжествовать. Особенно символичным мне показалось то, что Александр Александрович в последнее время перечитывал Екклезиаста.
Я всегда думал, что в том небрежном и произвольном сочетании разнородных механических частей, которое представлял собой автомобиль ассоциации и которое, конечно, могло носить только чисто временный характер, единственная вещь, которая была сделана sub speciae aeternitatis[65], как выражался Борисов, был ручной тормоз. Я думал, что тормоз переживет и автомобиль, и ассоциацию. Но я ошибся. И поэтому в тот день, когда ручной тормоз отказался служить, я понял, что все кончено.
Мы ехали вдвоем с Александром Александровичем – он сидел рядом со мной и читал Бкклезиаста – из Кламара в Париж, и нам предстоял длинный спуск. На одном из первых поворотов раздался довольно сильный треск, и автомобиль сразу ускорил ход. Борисов дочитал до конца фразу и, не закрывая книги, сказал:
– У меня получилось впечатление, что в машине что-то сломалось. Не ошибся ли я?
– К сожалению, нет, – ответил я.
Он помолчал. Автомобиль катился вниз все быстрее. Тогда он спросил:
– А что бы это могло быть, по вашему мнению?
– Ручной тормоз.
– Благодарю вас, – сказал он. – Если мне не изменяет память, то ножной тормоз перестал действовать уже раньше?
– С самого начала.
– Если я вас правильно понял, – сказал Александр Александрович своим всегдашним академическим голосом, – мы едем вниз со скоростью, которая увеличивается в некоторой нежелательной прогрессии, и у нас нет никакого тормоза?
– Это именно то, что происходит.
Улица, к счастью, была пустынна. Мы летели вниз, как в пропасть, мимо нас мелькали дома, фонари и испуганные лица людей.
– А у вас есть какие-нибудь соображения по поводу того, как мы могли бы остановиться, если бы это оказалось необходимо?
– Да, кое-какие.
– Прекрасно, – сказал Александр Александрович, – прекрасно.
Положение, однако, было отчаянным. Когда мы уже приближались к тому месту, где гора кончалась, я поставил вторую скорость. Раздался скрежет и вой, последовал сильный толчок, но скорость включилась, и автомобиль замедлил ход. Затем я поставил первую скорость и, наконец, в последнюю секунду, – задний ход. Автомобиль подпрыгнул и стал.
Несколько секунд мы молчали. Потом Александр Александрович сказал:
– Я полагаю, что, если бы мы с вами выступали в цирке, это могло бы быть выгоднее, чем наша коммерческая деятельность.
После того как автомобиль был доставлен в гараж и механик его осмотрел, выяснилось, что сумма, которую нужно было бы заплатить за починку тормозов, в несколько раз превышала самые смелые бюджетные предположения ассоциации. В обсуждении этого приняли участие все акционеры, и было приведено сравнение с Ватерлоо. Александр Александрович высказал мысль о том, что эпоха головокружительных обогащений, примеры которых являет конец XIX и начало XX столетия, миновала, и напомнил нам знаменитые строки:
Таково было преждевременное завершение этого удивительного предприятия, которое началось терминами политической экономии и кончилось цитатой из Тютчева. С тех пор прошло много лет. Аристарх Пантелеймонович исчез, и никто не знает, что с ним стало. Борисов живет в Сицилии и пишет стихи, Алексеев – в Америке. И в центре этого пространства, которое они были склонны уподобить их коммерческому Ватерлоо, я остался один. Надо иметь мужество признать свое поражение: мы не могли победить ни механики, ни экономики. Но, с другой стороны, было бы также ошибочно преувеличивать значение нашего краха – и с моральной, и с экономической точки зрения. С моральной потому, что Плутарх и Екклезиаст оставались по-прежнему прекрасны и недосягаемы, и их великолепие не могло быть поколеблено никаким финансовым банкротством, и с экономической потому, что, когда мы начинали налгу деятельность, наш оборотный капитал выражался суммой в триста франков, и в день ее прекращения, как Феникс из пепла, возникла эта же самая цифра во всей ее коммерческой неотразимости.
Из блокнота*
Председатель русской благотворительной организации рассказывает:
– В тридцатых годах среди других просителей и профессиональных стрелков с классическим – «находясь временно в затруднительном положении…» – является ко мне пожилой, небритый, оборванный человек. Середина октября, холод, дождь. На нем рваные штаны, башмаки с отстающими подошвами, рваный пиджак, рваная шляпа и рубашка неопределенного цвета. Говорит хрипловатым голосом: – Мне сказали, что у вас благотворительная организация. – Да. – И что здесь можно получить кое-какую одежду. – Да. – Так вот, не можете ли вы дать мне пиджак? Мой, как видите, износился. – Смотрю на него внимательно. Хмурое лицо, человеческое выражение выцветших глаз. Чем-то он не похож на обыкновенного стрелка. Знаете, когда у вас такой огромный опыт общения с людьми, как у нас, глаз становится наметанным. Есть какая-то, так сказать, нивелирующая сила в нищете и пороке. Огромное большинство нищих и пьяниц постепенно становятся похожи друг на друга. Это нечто вроде братства в несчастье, если хотите. Как-то незаметно стираются различия – и получается средний тип пьяницы, средний тип стрелка, вообще человека, который ушел из мира тех этических понятий, которые мы считаем обязательными или нормальными.
Мы сидим с ним в кабинете его квартиры; теперь тоже октябрь. В этом году кончилась война. За окном холодный дождь – как тогда, когда к нему приходил этот проситель. Слушаю его спокойный голос, в кабинете тепло, горит печь, сквозь ее слюдяное оконце виден огонь. Что-то диккенсовское в этом вечере. Мой собеседник продолжает: – Я его спросил: – Вы говорите, вам нужен пиджак? Только пиджак? – Да, благодарю вас, только пиджак. – Но, простите, пожалуйста, ваши штаны не в лучшем состоянии. А кроме того, я вижу, у вас нет пальто, а теперь не лето. – Нет, пожалуйста, ни штанов, ни пальто не давайте. – Почему? – Продам и пропью. Вы их кому-нибудь другому отдайте, а мне не стоит. – Как же так? Непременно продадите и пропьете? Это так неизбежно? – Да, – говорит задумчиво. – Я, знаете, алкоголик… – Где вы живете? – Нигде. – То есть как нигде? У вас нет своего угла? – Давно нет. Я бродяга. – Но как же вы существуете? – Неинтересно рассказывать, зачем я у вас время буду отнимать? Дайте только мне пиджак, и я пойду дальше. – Нет, нет, я очень хотел бы знать… – Так вот, видите ли, я уже много лет хожу. Знаете, как в прежнее время по России ходили странники, богомольцы. Хожу по Франции, из деревни в деревню. Французские крестьяне не знают, что я русский. – А как же акцент? – У меня нет акцента. – Каким образом? – Всю жизнь, всегда говорил по-французски, с детства. – И что же? – Ну, вот, иду. Вхожу, принимают. Народ скуповатый, французские крестьяне… Помните Мопассана? Он их правильно описывал. Попросите хлеба – откажут. А вот в стакане красного вина – никогда. Ну, а к вину и сыр, и кусок хлеба. Переночую в амбаре или на сеновале, а утром дальше. Опять дорога, поля, леса. Летом хорошо, а вот осенью и зимой тяжеловато. – И давно вы так ходите? – Много лет уже. – И вас никогда никто не останавливал? Полиция иль жандармерия?.. – Останавливали. Сидел в тюрьме за бродяжничество. Но теперь все это кончено, узаконено. – Как узаконено? – Да так вышло. Ну, первый раз меня задержали, отсидел день в тюрьме, выпустили. Второй раз – три дня тюрьмы. Третий – неделя. И так дальше. Предпоследний раз, когда меня арестовали, я отсидел в Орлеанской тюрьме три месяца. Но я, признаться, был даже доволен: январь, февраль, март – самое холодное время. Ну вот. А в апреле, недалеко от Лиона, опять останавливают на дороге; спрашивают адрес и есть ли деньги. – Нет, говорю, ни адреса, ни денег. – Значит, бродяга? – Бродяга, говорю.