За год до начала войны – давно ушел поезд, в котором Нина уехала из Парижа, – он пришел попрощаться: он уезжал, как он сказал, к «чухне», то есть в какое-то балтийское государство, – куда его будто бы пригласили преподавать баллистику в военном училище.
Ходит по Парижу старичок-калмык, с узкими монгольскими глазами и бесчисленными морщинами на желтом широком лице. – Обращается к прохожим и бормочет:
– Мелочи имеете? Мелочи имеете?
Никто, кроме русских, его, конечно, не понимает, пожимают плечами, считают, вероятно, тихо помешанным. Когда он задает мне свой обычный вопрос: – Мелочи имеете? – я спрашиваю: – Почему мелочи? – Крупные не дашь.
Проходит несколько месяцев. Зимой он появляется в чем-то похожем на длинную ватную кофту, точно это и не Париж, а Оренбургская степь. И опять этот виляющий взгляд узких монгольских глаз и древнее лицо: я сразу вижу перед собой безводные степи, юрту, тень Чингисхана. – Мелочи имеете? Мелочи имеете? – Свои несложные фразы он всегда повторяет почему-то два раза.
– Что, старик, трудно жить? – Трудно, трудно, мелочь надо, кушать надо, мелочь надо, кушать надо. – И сквозь это его бормотанье на чужом языке, которое я потом долго вспоминаю, всегда возникает – точно через степные столетия – это древнее желтое лицо. – Читать умеешь? – Кому читать нужно? Кому читать нужно? Жить нужно, читать не нужно.
Действительно, что же ему читать? Зачем?
Проходит несколько лет. Рассказываю одному знакомому о калмыке. Он спрашивает: – А вы знаете, чем он занимался и чем все это кончилось? Не читали в газетах года два тому назад? – Нет. Знаю, что просил милостыню. – Не только это.
И вот оказалось, что калмык давал таким же нищим, как он, деньги в рост, под какие-то чудовищные проценты. Был богат и все свое состояние носил с собой, довольно крупную сумму. Какой-то юноша, незадолго до этого выпущенный из тюрьмы, ночью зарезал старика-калмыка, и сбежал с его деньгами, но через несколько часов был пойман, снова посажен в тюрьму и позднее гильотинирован.
В трудные времена, первые послевоенные годы, звонок; отворяю дверь, на пороге высокий, очень пожилой человек. – Разрешите войти? – Пожалуйста. – Он курит папиросу с длинным мундштуком. Когда начинает говорить, у него все время то съезжают, то поднимаются вверх плохо сделанные вставные зубы какого-то редкого лило-ватого цвета. Через некоторое время выясняется, что он ошибся адресом – он думал, что я имею какое-то отношение к благотворительному обществу. – Нет, я никакого отношения к благотворительным организациям не имею. – Но у вас есть знакомства? – Конечно, у кого их нет? – Так вот, дело в следующем. – За этим идет длиннейший рассказ о его жизни. Он бывший присяжный поверенный, что, впрочем, видно по его любви к метафорическому стилю: «в вихре революционных событий», «в огне гражданской войны», «на фоне этой исторической трагедии». Вспоминаю фразу, которую я читал в воспоминаниях какого-то знаменитого адвоката, что-то вроде этого: «И на мрачном фоне зарождающейся реформы ярко горела персональным факелом индивидуальная совесть молодого помощника присяжного поверенного…» Словом, «жизнь прошла». В подтверждение этого он приводит цитату в стихах. Средств никаких. Сын его давно в Америке, но денег не присылает и на письма не отвечает. Нужна комната с минимальными удобствами, питание, одежда. Даю адрес благотворительной организации, который случайно знаю. Он благодарит и уходит.
А через несколько месяцев является опять, такой же длинный, с тем же мундштуком, с тем же выражением глаз. – Вы знаете, я всегда любил Ривьеру. Мне надо жить на Ривьере. Климат для меня подходящий, у меня больное сердце, тяжелый груз личных воспоминаний, как у всех, кого волны жестоко трепали в житейском море. Кроме того, боли в желудке, вы сами понимаете. Надо что-то сделать. Необходимо поехать на Ривьеру, там нужна комната с минимальными удобствами, питание, одежда. Что вы думаете? Как нужно действовать? – Не знаю, как вам помочь. – Он вздыхает и говорит:
– Я давно пришел к убеждению, что энергия побеждает в жизни все. Я всегда надеялся только на свою собственную энергию, и вот, смотрите, другой бы на моем месте, может быть, давно умер, а я жив, и у меня даже сын в Америке – а какой с него толк? Ну, простите, что я вас побеспокоил. Я бедный человек, вы знаете, бедный, старый человек, и все, что у меня осталось, это немного воспоминаний и немного энергии. Но разве на это можно прожить и поехать на Ривьеру?
Ничего не могу сказать о его воспоминаниях. Но если у него их столько же, сколько энергии, он мог бы написать много томов. Он обходит все благотворительные общества, по многу раз рассказывает свою жизнь, объясняет, что у него боли в желудке, говорит, что он любил Ривьеру еще до первой мировой войны, что ему так мало надо, и, в конце концов, добивается своего: ему дают деньги на дорогу, на комнату, на жизнь, и он уезжает, наконец, в Juan les Pins, где поселяется в гостинице. И, прожив там два месяца, скоропостижно умирает.
37-38 год, опять зима, ночь и то же кафе против монпарнасского вокзала, в котором я бывал много лет подряд и где знал всех, начиная с хозяйки и гарсонов и кончая посетителями, очень малопочтенными: сутенеры, проститутки, воры. Время от времени перед кафе останавливаются полицейские машины. Это – облава: обычно в несколько минут забирают почти всех. И потом в кафе остаются четверо: хозяйка, гарсон, мой собеседник, которого я описал в книге «Ночные дороги» под именем Платона, и я. А на следующую ночь кафе опять полно, – отпущенные посетители возвращаются.
И вот, раза два в неделю, в кафе ночью приходит небольшой человек лет тридцати, с неизменно грустными глазами, хмуро глядящими из-под кепки. У него покатые плечи и удивительные руки, руки музыканта или гравера, Приходит он всегда в перчатках и только потом их снимает. Мы знаем друг друга уже несколько лет. Разговорчивостью он не отличается – здравствуй, как поживаешь? как дела? Пьет, в отличие от других, не коньяк, не вино, а пиво. Зовут его Дэдэ.
Как-то раз я спросил его:
– Почему ты всегда такой грустный?
– Я?
– Ты.
– Я? Грустный? Если бы ты занимался моим ремеслом, тоже был бы грустный.
– А какое твое ремесло?
Он смотрит на меня недоверчиво:
– Хочешь сказать, что не знаешь?
– Понятия не имею.
– Смеешься?
Мне удается его убедить, что я действительно не знаю, каким ремеслом он занимается.
– Тебе повезло с работой, – говорит он, – а моя – хуже не бывает.
И он объясняет мне, что по специальности он взломщик несгораемых шкафов.
– Выгодное дело, – говорю я. Он начинает сердиться.
– Выгодное дело! Не говори о том, чего не знаешь. Я бы на тебя посмотрел, если бы ты этим занимался. Попробуй, и увидишь выгоду.
– Хорошо, – говорю я, – предположим, ты вскрыл, скажем, где-то там шкаф. В нем на миллион драгоценностей. Сколько ты на этом заработаешь?
– А сколько ты думаешь?
– Не знаю, тысяч шестьсот, пятьсот?
Он качает головой. Ему жаль меня, моего невежества. И он насмешливо спрашивает, верю ли я в Деда Мороза?
– Почему? Меньше половины?
– А восемьдесят тысяч не хочешь? Да-да, восемьдесят тысяч. Ты не понимаешь, не понесу же я товар (все, что он достает из вскрытых несгораемых шкафов он называет товаром) на rue de la Paix? Тогда лучше прямо в тюрьму. Значит, надо нести к скупщику. А он что говорит? Это товар непродажный, я у тебя его возьму только по дружбе, потому, что у меня доброе сердце и я знаю, ты хороший парень, и не забудь, на какой риск я иду…
Дэдэ смотрит на меня сердито и говорит с упреком:
– А работа, это ты не считаешь? А инструменты? а расходы? а время на подготовку дела? А ты спрашиваешь, почему я грустный.
И потом, посасывая холодное пиво, он говорит нравоучительно:
– Так-то, брат, устроена жизнь. Одним везет, другим нет. Есть люди, которым суждено быть счастливыми, а есть такие, как я. От работы я не отказываюсь, никто не скажет, что я лентяй. Но есть люди, у которых всегда много денег и которые никогда не работают, а есть, как я, которые всегда работают и всегда в дураках.