Борис Иванович захотел даже увидеть этого учителя. Захотел немедленно принять самое горячее участие в его плохой жизни.
И он стал просить свою жену, Лукерью Петровну, чтобы та сходила поскорей за учителем, привела бы его и напоила чаем.
Для порядку побранившись и назвав мужа «вахлаком», Лукерья Петровна все же накинула косынку и побежала за учителем, снедаемая крайним любопытством.
Учитель, Иван Семенович Кушаков, пришел почти немедленно.
Это был седоватый, сухенький старичок в длинном худом сюртуке, без жилета. Грязная рубашка без воротника выпирала на груди комком. И медная, желтая, ужасно яркая запонка выдавалась как-то далеко вперед своей пупочкой.
Седоватая щетина на щеках учителя чистописания была давно не брита и росла кустиками.
Учитель вошел в комнату, потирая руки и на ходу прожевывая что-то. Он степенно, но почти весело, поклонился Котофееву и зачем-то подмигнул ему глазом.
Потом присел к столу и, пододвинув тарелку с ситником с изюмом, принялся жевать, тихо усмехаясь себе под нос.
Когда учитель поел, Борис Иванович с жадным любопытством стал расспрашивать о прежней его жизни и о том, как и почему он так опустился и ходит без воротничка, в грязной рубашке и с одной голой запонкой.
Учитель, потирая руки и весело, но ехидно, подмигивая, стал говорить, что он, действительно, неплохо жил и даже сигары курил, но с изменением потребностей в чистописании и по декрету народных комиссаров предмет этот был исключен из программы.
— А я с этим свыкся уж, — сказал учитель, — привык. И на жизнь не жалуюсь. А что ситный скушал, то в силу привычки, а вовсе не от голоду.
Лукерья Петровна, сложив руки на переднике, хохотала, предполагая, что учитель уже начинает завираться и сейчас заврется окончательно. Она с нескрываемым любопытством глядела на учителя, ожидая от него чего-то необыкновенного.
А Борис Иванович, покачивая головой, бормотал что-то, слушая учителя.
— Что ж, — сказал учитель, снова без нужды усмехаясь, — так и все в нашей жизни меняется. Сегодня, скажем, отменили чистописание, завтра рисование, а там, глядишь, и до вас достукаются.
Ну, уж вы, того, — сказал Котофеев, слегка задохнувшись. — Как же до меня-то могут достукаться… Если я в искусстве… Если я на треугольнике играю.
— Ну и что ж, — сказал учитель презрительно, — наука и техника нынче движется вперед. Вот изобретут вам электрический этот самый инструмент — и крышка… И достукались…
Котофеев, снова слегка задохнувшись, взглянул на жену.
— И очень просто, — сказала жена, — если в особенности движется наука и техника…
Борис Иванович вдруг встал и начал нервно ходить по комнате.
— Ну и что ж, ну и пущай, — сказал он, — ну и пущай.
— Тебе пущай, — сказала жена, — а мне отдувайся. Мне же, дуре, на шею сядешь, пилат-мученик.
Учитель завозился на стуле и примиряюще сказал:
— Так и все: сегодня чистописание, завтра рисование… Все меняется, милостивые мои государи.
Борис Иванович подошел к учителю, попрощался с ним и, попросив его зайти хотя бы завтра к обеду, вызвался проводить гостя до дверей.
Учитель встал, поклонился и, весело потирая руки, снова сказал, выйдя в сени:
— Уж будьте покойны, молодой человек, сегодня чистописание, завтра рисование, а там и по вас хлопнут.
Борис Иванович закрыл за учителем двери и, пройдя в свою спальню, сел на кровати, охватив руками свои колени.
Лукерья Петровна, в стоптанных войлочных туфлях, вошла в комнату и стала прибирать ее к ночи.
— Сегодня чистописание, завтра рисование, — бормотал Борис Иванович, слегка покачиваясь на постели. — Так и вся наша жизнь.
Лукерья Петровна оглянулась на мужа, молча и с остервенением плюнула на пол и стала распутывать свалявшиеся за день свои волосы, стряхивая с них солому и щепки.
Борис Иванович посмотрел на свою жену и меланхолическим голосом вдруг сказал:
— А что, Луша, а вдруг да и вправду изобретут ударные электрические инструменты? Скажем, кнопочка небольшая на пюпитре… Дирижер тыкнет пальцем — и она звонит…
— И очень даже просто, — сказала Лукерья Петровна. — Очень просто… Ох, сядешь ты мне на шею!.. Чувствую, сядешь…
Борис Иванович пересел с кровати на стул и задумался.
— Горюешь, небось? — сказала Лукерья Петровна. — Задумался? За ум схватился… Не было бы у тебя жены да дома, ну куда бы ты, голоштанник, делся? Ну, например, попрут тебя с оркестру?
— Не в том, Луша, дело, что попрут, — сказал Борис Иванович. — А в том, что превратно все. Случай… Почему-то я, Луша, играю на треугольнике. И вообще… Если игру скинуть с жизни, как же жить тогда? Чем, кроме этого, я прикреплен?
Лукерья Петровна, лежа в постели, слушала мужа, тщетно стараясь разгадать смысл его слов. И предполагая в них личное оскорбление и претензию на ее недвижимое имущество, снова сказала:
— Ох, сядешь мне на шею! Сядешь, пилат-мученик, сукин кот.
— Не сяду, — сказал Котофеев.
И, снова задохнувшись, он встал со стула и принялся ходить по комнате.
Страшное волнение охватило его. Рукой проведя по голове, будто стараясь скинуть какие-то неясные мысли, Борис Иванович снова присел на стул.
И сидел долго в неподвижной позе.
Затем, когда дыхание Лукерьи Петровны перешло в легкий, с небольшим свистом, храп, Борис Иванович встал со стула и вышел из комнаты.
И, найдя свою шляпу, Борис Иванович напялил ее на голову и в какой-то необыкновенной тревоге вышел на улицу.
4Было всего десять часов.
Стоял отличный, тихий августовский вечер.
Котофеев шел по проспекту, широко махая руками.
Странное и неясное волнение его не покидало.
Он дошел, совершенно не заметив того, до вокзала.
Прошел в буфет, выпил бокал пива и, снова задохнувшись и чувствуя, что не хватает дыхания, опять вышел на улицу.
Он шел теперь медленно, уныло опустив голову, думая о чем-то. Но если спросить его, о чем он думал, он не ответил бы — он и сам не знал.
Он шел от вокзала все прямо и на аллее, у городского сада, присел на скамейку и снял шляпу.
Какая-то девица, с широкими бедрами, в короткой юбке и в светлых чулках, прошла мимо Котофеева раз, потом вернулась, потом снова прошла и, наконец, села рядом, взглянув на Котофеева.
Борис Иванович вздрогнул, взглянул на девушку, мотнул головой и быстро пошел прочь.
И вдруг Котофееву все показалось ужасно отвратительным и невыносимым. И вся жизнь — скучной и глупой.
— И для чего это я жил… — бормотал Борис Иванович. — Приду завтра — изобретен, скажут. Уже, скажут, изобретен ударный, электрический инструмент. Поздравляю, скажут. Ищите, скажут себе новое дело.
Сильный озноб охватил все тело Бориса Ивановича. Он почти бегом пошел вперед и, дойдя до церковной ограды, остановился. Потом, пошарив рукой калитку, открыл ее и вошел в ограду.
Прохладный воздух, несколько тихих берез, каменные плиты могил как-то сразу успокоили Котофеева. Он присел на одну из плит и задумался. Потом сказал вслух:
— Сегодня чистописание, завтра рисование. Так и вся на ша жизнь.
Борис Иванович закурил папиросу и стал обдумывать, как бы он начал жить в случае чего-либо.
— Прожить-то проживу, — бормотал Борис Иванович, — а к Луше не пойду. Лучше народу в ножки поклонюсь. Вот, скажу, человек, скажу, гибнет, граждане. Не оставьте в несчастьи…
Борис Иванович вздрогнул и встал. Снова дрожь и озноб охватили его тело.
И вдруг Борису Ивановичу показалось, что электрический треугольник давным-давно изобретен и только держится в тайне, в страшном секрете, с тем, чтобы сразу, одним ударом, свалить его.
Борис Иванович в какой-то тоске почти выбежал из ограды на улицу и пошел, быстро шаркая ногами.