Выбрать главу
Скинемся, товарищи, что ли? Каждый пусть по камешку выдаст! И поставим памятник Коле. Пусть его при жизни увидит.

ПОЛВЕКА СПУСТЯ

Пишут книжки, мажут картинки! Очень много мазилок, писак. Очень много серой скотинки в Аполлоновых корпусах.
В Аполлоновых батальонах во главе угла, впереди, все в вельветовых панталонах, банты черные на груди.
А какой-нибудь — сбоку, сзади — вдруг возьмет и перечеркнет этот в строе своем и ладе столь устроенный, слаженный гнет.
И полвека спустя — читается! Изучает его весь свет! Остальное же все — не считается. Банты все! И весь вельвет.

ПЕТРОВНА

Как тоскливо в отдельной квартире Серафиме Петровне,                                      в чьем мире коммунальная кухня была клубом,               как ей теперь одиноко! Как ей, в сущности, нужно не много, чтобы старость успешнее шла!
Ей нужна коммунальная печь, вдоль которой был спор так нередок. Ей нужна машинальная речь всех подружек ее, всех соседок.
(Раньше думала: всех врагинь — и мечтала разъехаться скоро. А теперь —                и рассыпься, и сгинь, тишина!             И да здравствуют ссоры!)
И старуха влагает персты в раны телефонного диска и соседке кричит: — Это ты? Хорошо мне слышно и близко!..
И старуха старухе звонит и любовно ругает: — Холера! — И старуха старуху винит, что разъехаться ей так горело.

ВЫПАДЕНИЕ ИЗ ОТЧАЯНИЯ

Впал в отчаяние, но скоро выпал. Быстро выпал, хоть скоро впал. И такое им с ходу выдал, что никто из них не видал.
Иронически извиняется, дерзко смотрит в лицо врагам, и в душе его угомоняется буря чувств, то есть ураган.
Он не помнит, как руки ломал, как по комнате бегал нервно. Он глядит не нервно, а гневно. Он уже велик, а не мал.

НА ВСЮ ЖИЗНЬ

И без наглости, и без робости, и не мудро, и не хитро, как подсаживаются в автобусе, как подсаживаются в метро, он подсел в эту жизнь — на всю жизнь, и отсаживаться не захотелось. Вместе им и пилось, и елось. Полностью сбылось все, что пелось в их сердцах, когда, такт и честь соблюдая в мельчайшей подробности, он без наглости и без робости ей сказал: — Позвольте присесть!

ЗЕРКАЛЬЦЕ

— Ах, глаза бы мои не смотрели! — Эти судорожные трели испускаются только теперь. Счет закрылся. Захлопнулась дверь.
И на два огня стало меньше, два пожара утратил взгляд. Все кончается. Даже у женщин. У красавиц — скорей, говорят.
Из новехонькой сумки лаковой и, на взгляд, почти одинаковой старой сумки сердечной                                             она вынимает зеркальце. Круглое. И глядится в грустное, смуглое, отраженное там до дна.
Помещавшееся в ладони, это зеркальце мчало ее побыстрей, чем буланые кони, в ежедневное бытие.
Взор метнет или прядь поправит, прядь поправит и бросит взгляд, и какая-то музыка славит всю ее! Всю ее подряд!
Что бы с нею там ни случилось — погляди и потом не робей! Только зеркальцем и лечилась ото всех забот и скорбей.
О ключи или о помаду звякнет зеркальце на бегу, и текучего счастья громада вдруг зальет, разведет беду.