Выбирая пооскорбительней фразы
или пообольстительнее слова,
опускали так сразу,
поднимали так сразу,
так что еле душа оставалась жива.
Всякий раз, когда кто-нибудь разорется
или же разольется воспитанным соловьем,
почему же — я думал — он не разберется.
Сели, что ли, бы рядом, почитали вдвоем.
Но хвала нарастала,
и в темпе обвала
вслед за нею немедля
хула прибывала.
А когда убывала
поспешно хвала,
тоже в темпе обвала
ревела хула.
Раскачали качели,
измаяли маятник.
То заметен ты еле,
то как временный памятник.
День-деньской,
весь свой век
то ты грязь,
то ты князь,
то ты вниз,
то ты вверх.
Из листка,
ураганом, сорвавшим листок,
и тебя по морям-океанам мотает:
то метет тебя с запада на восток
или с юга на север тебя заметает.
«Унижения в самом низу…»
Унижения
в самом низу,
тем не менее
я несу
и другие воспоминания:
было время — любили меня,
было легкое бремя признания,
когда был и я злобой дня.
В записях тех лет подневных,
в дневниках позапрошлых эпох
есть немало добрых и гневных
слов о том, как хорош я и плох.
Люди возраста определенного,
ныне зрелого, прежде зеленого,
могут до конца своих дней
вдруг обмолвиться строчкой моей.
И поскольку я верю в спираль,
на каком-то витке повторится
время то, когда в рифме и в ритме
был я слово, и честь, и мораль.
Я ЭТО Я
Я это только я. Не больше.
Но, между прочим, и не меньше.
Мне, между прочим, чужого не надо,
но своего отдавать не желаю.
Каждый делает то, что может,
иногда — сто три процента.
Требовать сто четыре процента
или сто пять довольно странно:
я это только я. Не больше.
Но, между прочим, и не меньше.
Раза три, а точней, четыре
прыгал я выше лба своего же.
Как это получалось — не знаю,
но параметры и нормативы
выполнялись, перевыполнялись,
завышались и возвышались.
— Во дает, — обо мне говорили
самые обыкновенные люди,
а необыкновенные люди
говорили: «Сверх ожиданья!»
Это было заснято на пленку.
Пленку многократно крутили.
При просмотре было ясно:
я это только я. Не больше.
Но рекорд был все же поставлен,
но прыжок был все-таки сделан.
Так что я все-таки больше,
пусть немного, чем думали люди.
«Рядовым в ряду…»
Рядовым в ряду,
строевым в строю
общую беду
лично, как свою,
общий груз задач
на себе таскал,
а своих удач
личных — не искал.
Человек в толпе,
человек толпы —
если он в тепле,
и ему теплы
все четыре угла
его площади,
жизнь его прошла
как на площади.
На виду у всех
его век прошел.
Когда выпал снег —
и его замел.
И его замел
этот самый снег,
тот, что шел и шел,
шел и шел навек.
«Умелая рука гробовщика…»
Умелая рука гробовщика
вытаскивает тело старика,
холодное и бедное. Нагое.
В пространства бесконечные песка
уткнулась чахлая река
и захлебнулась мне на горе.
Река устала и ушла в песок,
и жилка, что трясла его висок,
устала и угомонилась.
Еще вчера она пыталась, билась,
синела.
Высох слабенький поток.
И разговоры недоговорив,
беседы не закончив мягкой шуткой,
недоперелиставши словари,
он замолкает. Словно на минутку.
Сначала на минутку. На часок,
а после — на год,
а потом — на вечность,
и речка, что сперва ушла в песок,
потом течет тихонько в бесконечность,