ПИСАРЬ
Писарь в штабе мирового духа —
сочинитель боговых приказов.
Бог подписывает, но идеи
вырабатывает писарь.
А фамилию его не нужно
узнавать: она секретна.
Хватит с вас, что вам известно
тысяча одно названье бога.
Принято считать, что писарь пишет
то, что бог диктует.
Впрочем, всем давно известно:
бог не вышел на работу.
День не вышел, год не вышел.
С девятьсот семнадцатого года
он не выходил ни разу.
Не пора ли рассекретить имя
писаря, того, кто вправду пишет —
тысяча второе имя бога,
нет, его единственное имя?
Может быть, добрее станет писарь,
если будет знать, что отвечает
он и что прошла пора секретов?
Рассекретим писаря! Объявим!
Огласим его, опубликуем,
обнародуем — и тем заставим
оглянуться на рассудок
и с историком считаться.
Пусть на свет на божий он выходит —
невеликий, может быть, плюгавый,
в нарукавниках и с авторучкой,
в писарских надраенных штиблетах,
с писарской искательной улыбкой.
Пусть он, знающий всему на свете цену,
слышит крики: «Писаря на сцену!»
«Анекдоты о Сталине лет через много…»
Анекдоты о Сталине лет через много,
через много столетий и через века
с восхваленьями Сталина шествуют в ногу,
отклоняются от славословий слегка.
Анекдоты боялись, и шепот страшился,
даже шорох и шелест не мог и не смел.
И никто до сих пор не посмел, не решился,
может быть, и решался, да нет, не сумел.
До сих пор мы рассказываем, озираясь,
как прошел он по миру, на нас опираясь,
и хохочем, почтительно трепеща,
и трепещем, почтительно хохоча.
«Доколе, доколе?..»
Доколе, доколе?
И только потом — почему?
За что, за что?
И только потом — для чего же?
От возгласа боли
к оценивающему уму
придем несомненно
значительно позже.
Порядок рыданий установился давно —
что крикнут, что спросят,
что вымолят, что попросят,
и камня в то зарешеченное окно
никто, надеюсь, не бросит.
Поэтому снова: доколе? когда же конец?
И после: за что же? да что же я сделал такое?
А разум хлобучит венец на терновый венец,
когда наконец все прошло — в промежуток покоя.
ИЗ «А» В «Б»
До чего довели Плутарха,
как уделали Карамзина
пролетарии и пролетарки
и вся поднятая целина?
До стоического коварства,
раскрываемого нелегко,
и до малороссийского фарса,
и до песенки «Сулико».
До гиньоля, до детектива,
расцветающих столь пестро,
довели областные активы
и расширенные бюро.
Впрочем, это было и будет,
и истории нету иной.
Тот, кто это теперь забудет,
тот, наверно, давно больной.
Если брезгуете, и гребуете,
и чего-то другого требуете,
призадумавшись хоть на миг,
жалуйтесь! На себя самих.
«Я не искал виновника…»
Я не искал виновника:
вредителей в тридцать седьмом,
в другом году — чиновников, —
я знал о себе самом.
Не надо качать права,
а надо, очень надо
засучивать рукава
и делать то, что надо.
Я знал, минуют новости
и высохнут, как дождь.
От собственной же совести
не уйдешь.
«Где небитые? Не осталось…»
Где небитые? Не осталось
ныне в мире ни одного,
чтобы в холе и неге старость, —
так и не испытал ничего.
Битых много. Битые все мы.
От всеобщего боя
системы
стал небитый редок, как лось,
Как увидим — сразу стреляем,
ни минуты не потеряем,
чтоб никак ему не удалось
походить небитым неделю,
чтобы гордо он не смотрел.
Как увидели, углядели —
начинаем тотчас отстрел.
«В раннем средневековье…»
Не будем терять отчаяния.
В раннем средневековье
до позднего далеко.
Еще проржавеют оковы.
Их будет таскать легко.
И будет дано понять нам,
в котором веке живем:
в десятом или девятом,
восьмом или только в седьмом.
Пока же мы всё забыли,
не знаем, куда забрели:
часы ни разу не били,
еще их не изобрели.
Пока доедаем консервы,
огромный античный запас,
зато железные нервы,
стальные нервы у нас.
С начала и до окончания
суровая тянется нить.
Не будем терять отчаяния,
а будем его хранить.