Так что я все-таки больше,
пусть немного, чем думали люди.
«Рядовым в ряду…»
Рядовым в ряду,
строевым в строю
общую беду
лично, как свою,
общий груз задач
на себе таскал,
а своих удач
личных — не искал.
Человек в толпе,
человек толпы —
если он в тепле,
и ему теплы
все четыре угла
его площади,
жизнь его прошла
как на площади.
На виду у всех
его век прошел.
Когда выпал снег —
и его замел.
И его замел
этот самый снег,
тот, что шел и шел,
шел и шел навек.
«Умелая рука гробовщика…»
Умелая рука гробовщика
вытаскивает тело старика,
холодное и бедное. Нагое.
В пространства бесконечные песка
уткнулась чахлая река
и захлебнулась мне на горе.
Река устала и ушла в песок,
и жилка, что трясла его висок,
устала и угомонилась.
Еще вчера она пыталась, билась,
синела.
Высох слабенький поток.
И разговоры недоговорив,
беседы не закончив мягкой шуткой,
недоперелиставши словари,
он замолкает. Словно на минутку.
Сначала на минутку. На часок,
а после — на год,
а потом — на вечность,
и речка, что сперва ушла в песок,
потом течет тихонько в бесконечность,
в дом отдыха, где есть кино и душ,
но фильмов — нету и воде — не литься,
где столько стариковских душ
пытаются тихонько веселиться.
«Обжили ад: котлы для отопления…»
Обжили ад: котлы для отопления,
для освещенья угли.
Присматривай теперь без утомленья,
чтоб не потухли.
Зола и шлак пошли на шлакоблоки,
и выстроили дом.
Итак, дела теперь совсем не плохи,
хоть верится с трудом.
НЕ ЦИФРАМИ, А БУКВАМИ
Не цифрами, а буквами. Точней,
конечно, цифра. Буква — человечней.
Болезненный, немолодой, увечный
находит выраженье только в ней.
А цифра — бессердечная метла.
Недаром богадельня и больница
так любит слово, так боится,
так опасается числа.
«Как ни взвесьте, как ни мерьте…»
Как ни взвесьте, как ни мерьте,
по прямой — кратчайший путь.
С точки жизни к точке смерти,
может, все-таки свернуть?
Нет, не выйдет по обочине.
По прямой. Со всеми прочими!
По асфальту, по шоссе!
Напрямик, как едут все!
Сзади пулемет врага,
пули метят в хвост и в гриву.
Впереди метет пурга,
огненная буря взрыва.
Впереди стоит машина
с ящиками небольшими.
В каждом ящике — снаряд.
Эти ящики — горят.
И покуда канонада
до костей не проберет,
прорываться надо, надо!
Я командую: вперед!
И машина между двух
взрывов
мчится во весь дух.
И осколков брызг стальной
в темпе марша или вальса
не поделает со мной
ничего.
И я — прорвался.
И ПУХ И ПЕРО
Ни пуха не было, ни пера.
Пера еще меньше было, чем пуха.
Но жизнь и трогательна и добра,
как в лагере геодезистов — стряпуха.
Она и займет и перезаймет,
и — глядь — и зимует и перезимует.
Она тебя на заметку возьмет
и не запамятует, не забудет.
Она, упираясь руками в бока,
с улыбкою простоит века,
но если в котле у нее полбыка —
не пожалеет тебе куска.
А пух еще отрастет, и перо
уже отрастает, уже отрастает,
и воля к полету опять нарастает,
как поезда шум в московском метро.
«Когда ухудшились мои дела…»
Когда ухудшились мои дела
и прямо вниз дорожка повела,
я перечел изящную словесность —
всю лирику, снискавшую известность,
и лирика мне, нет, не помогла.
Я выслушал однообразный вой
и стон томительный всей мировой
поэзии. От этих тристий, жалоб
повеситься, пожалуй, не мешало б
и с крыши броситься вниз головой.
Как редко радость слышались и смех!
Оказывается, что у них у всех,
куда ни глянь, оковы и вериги,
бичи и тернии. Захлопнув книги,
я должен был искать других утех.
«Господи, Федор Михалыч…»
Господи, Федор Михалыч,
я ошибался, грешил.
Грешен я самую малость,
но повиниться решил.
Господи, Лев Николаич,
нищ и бессовестен я.
Мне только радости — славить
блеск твоего бытия.
Боже, Владимир Владимыч,
я отвратительней всех.
Словом скажу твоим: «Вымучь!»
Вынь из меня этот грех!