Пост
Высоко над границей
плывут облака
на советскую сторону
лавой.
И следят их движенья
глаза беляка,
и орел
над шевроном
двуглавый.
Он стоит на часах
невдали рубежа,
подтянув
сухопарые ляжки.
И ему бы
по облачным сходням взбежать,
поглядеть
на родные овражки.
Только ихнюю милость
сюда не зовут, –
здесь и цель
и забота другая…
И стоит он часами,
похож на сову,
на советское солнце
моргая.
Крыт и бит красной конницей
Гундоровский полк
прополоскан
в двенадцати водах.
И двенадцать древков
помертвелый шелк
обвивает
в двенадцати взводах.
То –
виденье двенадцати
скомканных битв,
то –
осколки частей разбитых,
то –
смятенная ярость
в зрачках рябит,
не оставившая попыток,
то –
Вапнярка,
Касторная,
Фастов
и Льгов,
то –
Дубиничи,
Харьков,
Воронеж,
то –
отпетая песня
хрипит пустельгой,
под которой
надежды хоронишь.
Но надежда должна же
мелькать впереди!..
И какие-то мысли
и планы
замышляют,
мечтанья разбередив,
потускневших времен
ветераны…
Высоко над границею
солнце течет.
Калачом
загибается месяц.
Все обдумано,
взвешено,
принят в расчет
военком
и красноармеец.
Лишь взыграет
волненье военной трубы,
кровь –
вином заструится в жилах…
И пойдут за рубеж,
и восстанут гробы,
и отроют пшеницу
в могилах.
И –
не как в неудачливые разы,
не без спросу,
не вдруг,
не сразу –
превратятся
казачьи густые базы
в продовольственные базы.
Не ударят теперь они
личностью в грязь, –
гром побед у них
в лицах и в позах:
как не ждать им удач,
если прочную связь
завели они
в самых колхозах.
Все двенадцать знамен
разовьются, шурша,
боевые покрыв
единицы.
И одна за другою
казачья душа
к их отрядам
присоединится.
И уже от пожаров –
ночами светло,
и – разбитая – Красная
в яви,
и Оняк
боевое пружинит седло,
и Сюсюкин
в командном составе!
Рейд
Военком был брит,
не отважный вид.
Из рядов –
не выделить такого.
Но Кубань и Дон
помнят свист и звон
занесенных сабель
Примакова.
Он вошел теперь,
не погнувшись, в дверь.
Сел,
расставив в стороны колени.
Круглая, точеная башка,
словно у китайского божка,
обвела, прищурившись,
правленье.
Голос – вежлив, тих,
видно, много книг
прочитал,
ссутулившись на стуле.
Не цветиста речь.
Только – вдруг у плеч
ветерки прохладные
подули.
«Как же быть с зерном?
Если не взвернем,
если государства
не обслужим, –
значит, нашу власть
на лопатки класть?
Но боюсь –
для вас не вышло б хуже!
Знаю – между вас
есть недобрый глаз,
только зря косит он
к прежней были.
Вспомнил бы про то,
как, бывши без порток,
мы его
и то вчистую били.
А теперь у нас
весь рабочий класс
техникой снабжен
во всеоружье,
и на белый флаг
не надейся, враг, –
как щенка затопим
в грязной луже!»
Пластами слеглось
молчанье…
И, колкий,
словно игла,
гундоровцев
однополчанина
голос
из-за угла:
«Что ж ты
из сил нас нудишь?
Что ж ты
стрелять нас будешь?
Ну стреляйте,
стреляйте сегодня,
мы вас
завтра будем стрелять!»
Военком:
«Это кто ж там заводит
заводиловку эту…ать?
Ты не думай мне
глаз замазать, –
я и ночью
вижу врага!»
И рука,
как в гражданской,
сама уже
без ошибки
к бедру,
за наган.
«А ну, кто скорей!
Давай – начинаем,
тебе, видно, тоже
не терпится страх!
А ну выходи,
объявляйся чинами,
словца не сдержавший,
открывшийся враг!»
Минута –
и кажется,
что сама уже
рука врага
поднимается вверх,
схватившаяся
цепко за маузер,
несущая смерти
ответный сверк.
Но нет.
Протянуты руки по швам,
и с губ
невнятные звуки…
Он чует:
не за него братва, –
конец твоим планам,
Сюсюкин!
Он видит,
что не игранье,
не в шутку,
не на испуг, –
одно только слово –
и грянет
выстрел
на всю избу.
Назад бы
втянуть слова,
губам бы
в ледышки смерзаться.
Но крики:
«Арестовать!
Арестовать мерзавца!»