Выбрать главу
должен был оставаться на заводе во что бы то ни стало. Мне скажут: «А письма, написанные к Мясникову?» Ведь если он знал, что совершил преступление по желанию Мясникова, так он мог обращаться с ним небрежно, без уважения, а, между тем, как почтительно он пишет. Да что же из этого, что он знал, что по желанию Мясникова совершил преступление? Ведь с минуты совершения преступления он связал себя тесною, преступною связью с Мясниковыми; выдавая ее, он выдавал себя; он поставлен в магический круг, очерченный их общим преступлением, но внутри круга все осталось по-старому, отношения не изменились; он был, по-прежнему, подчиненный, приказчик, обязанный писать почтительные письма, с тою только разницею, что прежде он был честный приказчик честного хозяина, а теперь стал преступным приказчиком преступного хозяина. Наконец, мы знаем, каким обыкновенно тоном пишутся письма в коммерческих сношениях; мы знаем, что вежливость в них часто внешняя, формальная; мы знаем, что человек, выше поставленный,— Ив. Мясников — письмо к Беляеву, где он упрекает его в растрате денег, начинает словами: «Милый дяденька!» и кончает уверениями в преданности и просьбою не сердиться. Очевидно, что такой стиль письма ничего не доказывает в пользу добрых, ненатянутых отношений. Поведение Караганова в связи с его прежним пьянством побудило обвинительную власть произвести исследование об его умственном состоянии в то время, когда он давал свои объяснения. Мы не хотели предстать перед вами с сознанием, данным человеком умалишенным; мы хотели знать, что «трезвость» этого сознания подкрепляется целым рядом исследований и экспертизой; мы хотели предстать перед вами в этом отношении с полною уверенностью в том, что сознание дано правильно. Вы слышали обстоятельную, твердую, строго научную экспертизу доктора Дюкова. Что же он сказал? «Этот человек притворяется, — объяснил он, — потому что я и доктор Баталин наблюдали его и нашли, что в его действиях нет ничего похожего на сума-шествие: сумасшедший всегда верен самому себе, между тем как Караганов вполне свободно управляет собою и бывает весел, разговорчив, внимателен и даже играет на скрипке, лишь только остается наедине с доктором Баталиным». Защита спрашивала: «Если будет доказано, что Караганов не притворяется, что он действительно так рассеян, что не понимает того, что говорят, — что это будет тогда?» — «Тогда это состояние ненормальное», — ответил господин Дюков. Но на мой вопрос: «Не находит ли он третьего исхода, не видит ли он в этом постоянном повторении одного и того же о казенном интересе, о пожарах и несчастиях отчасти забывчивости, а отчасти и желания оправдать себя в глазах суда?» — доктор Дюков ответил: «Этот третий вывод тоже вполне возможен». На нем я и останавливаюсь. Говоря пред вами о своем житье-бытье, под влиянием тяжелых воспоминаний, Караганов кратко говорит о преступлении, но затем, весь отдаваясь желанию предстать пред вами не окончательно дурным человеком и объяснить свой поступок, он постоянно приходит к тому, что сделал это дело по неопытности, по молодости, а человек вообще был честный, оберегал хозяев. Пускай утверждают, что теперь Караганов сумасшедший, это не может поколебать действительности его показания. Важно не то даже,, лишен ли он ума в настоящее время, а важно то, что, давая свои показания на предварительном следствии, он был в здравом уме, о чем мы слышали письменное и устное заявление экспертов; важно то, что когда на предварительном следствии ему было предъявлено завещание, он показал, где была подпись, объяснив, что сделал только подпись и больше ничего. И действительно, когда мы начинаем рассматривать завещание, то видим, что сначала оно написано разгонисто, потом сжато и опять разгонисто. Это доказывает, что текст подгонялся к подписи. Наконец, если нам станут говорить, что Караганов безумен в настоящее время, то что же из этого? Кто допустил его сделаться таким, кто заключил этого человека на бездействующий завод в задонских степях, кто не давал ему работы, а давал водку в изобилии, кто лишил его свободных свиданий с родными, кто оставил его одного на жертву угрызениям совести, на жертву воспоминаниям о проданном семейном счастии, кто лишил его возможности говорить с отцом, который один был ему близок, кто заставил этого человека и здесь собирать последние силы своего разбитого сердца, чтоб, погибая самому, защищать своих хозяев, кто виноват в таком его душевном расстройстве, если оно действительно существует, кто не оградил, не спас его от губительной страсти, когда к тому имелись все способы и средства! Если он находится здесь перед вами безумный, то это только живое и наглядное свидетельство того, в чем он сознался. Он сам своею личностью — очевидное и вопиющее доказательство подложности завещания, и не столько по тому, что он говорит, сколько по тому, в каком положении он находится. И чем ближе это живое доказательство к духовной смерти, тем громче и красноречивее говорит оно о сделанном преступлении! И чем больше силится он собрать свои скудные душевные силы, чтобы свидетельствовать о преданности хозяевам, тем виднее, как злоупотребили этою преданностью, тем понятнее, отчего у Козьмы Беляева дрожала рука, когда он будто бы подписывал свое завещание!