Выбрать главу
сомневается, — такой человек связывает свои действия не только нитью «сомнения», но обнаруживает глубоко раздраженное себялюбие, под властью которого, в своих злобных и желчных порывах, он беспощадно и бессердечно относится ко всему, что его окружает, ко всему, с чем он сталкивается… В этом суть дела, на этом основываются все поступки подсудимого. Когда было сделано предложение самоубийства, он не счел нужным разъяснить Чихачеву «шуточное» значение этого предложения — лучшее, доказательство, что он сам считал его серьезным. Недаром же впоследствии в письме, написанном под диктовку мужа, подсудимая говорит Чихачеву, что «честь женщины смывается только кровью», и советует ему последовать примеру его застрелившегося брата. Чихачев был поражен и совершенно расстроен. Нам достаточно рисовали здесь его характер, чтобы понять состояние его духа в это время. Он был привязан к жизни; хотел жить сам и, делая вокруг себя посильное добро, старался давать жить и другим; он любил красоту, ухаживал за женщинами, занимался живописью, был немножко сибарит, немножко художник, немножко ловелас и, в довершение всего, — мягкий, податливый, нерешительный человек. На такого человека предложение лишить себя жизни должно было подействовать чрезвычайно сильно, поразить его, как обухом по лбу, и нельзя поэтому было требовать, чтобы он таил все про себя, не делясь ни с кем своим страхом, своим изумлением, не сказав ни слова даже самому близкому в то время к нему лицу. Нельзя было ожидать, что он не примет мер, чтобы по мере сил освободиться от подсудимого, приказав не принимать его. Это и было сделано. Подсудимый удалился к себе в деревню со всеми своими сомнениями и прожил там две недели. Конечно, он не мог рассчитывать, что его приезд в Ашево и все его последствия могут остаться никому неизвестными и пройдут незамеченными. Достаточно припомнить рассказ Церешкевича и представить себе обстановку села, куда приезжает мировой судья и, остановившись с женою в какой-то трущобе, ведет, запершись, какие-то разговоры с бледным и испуганным Чихачевым, чтобы понять, какие толки должны были пойти уже по этому одному в окрестности. Спустя две недели, подсудимый снова является в Ашево к Чихачеву уже с намерением предложить ему поединок. Хотя Чихачев разъяснил, по-видимому, его сомнения положительным отрицанием изнасилования и отказом от самоубийства, но оскорбленное самолюбие — этот главный рычаг всех поступков обвиняемого — все-таки продолжало влиять, и к нему примешивалось еще чувство ревности, хотя и задним числом. Все это должно было держать его, отдавшегося своему несчастию с неразумною страстностью, в возбужденном состоянии. Вместе с тем он не мог не сознавать, что поездка его в Ашево кончилась весьма странно и даже нелепо. Предложение не принято, а театральная обстановка осталась. История эта разгласится, и к представлению о нем, как о человеке крутом, желчном, неуживчивом, присоединится сказание о том, какую он играл смешную и жалкую роль в Ашеее. Понятно, что вследствие этого сознания ему не могло казаться все поконченным посредством трагикомического ашевского свидания, а нужно было вывести дело из смешного положения и придать ему более определенный характер. Тогда могла, естественно, явиться мысль вызвать Чихачева на дуэль, мысль принести дань общественному предрассудку, очень старому, но не дряхлеющему и не сходящему со сцены. Защитник подсудимого в одной из своих блестящих речей сравнил дуэль с войной. Если бы войны совсем прекратились, если бы наступили годы «жирного мира» — он сказал бы «finis Euroрае!» (Конец Европе! (лат.)) как сказал бы то же по отношению к обществу, в котором понятие о чести стало бы столь бесцветно, так заглохло бы, что в защиту его человек хотя изредка не рисковал бы своим лучшим достоянием — жизнью. Я в значительной степени с ним согласен. Хотя государство не может не преследовать и не карать дуэли, видя в ней преступление против личной безопасности, хотя дуэль не слита органически с правильною жизнею и правильным развитием общества, а имеет в каждом данном случае горячечный характер, но нет сомнения, что это явление, вошедшее в плоть и кровь европейского общества и причины которого не устранимы уголовными карами. Иногда, после годов затишья, вдруг происходит ряд дуэлей в разных слоях, и это лучшее указание на то, что болезнь не излечена, что она таится в организме и время от времени прорывается наружу. Нужно много самообладания, много нравственной стойкости, чтобы в крайних случаях не поддаться этой болезни, не дать собою овладеть этому «предрассудку». Но такой стойкости в подсудимом не было, его характер был иной, и понятно, почему, лихорадочно ища выхода из своего странного положения, негодуя на своего «посаженого отца» и ревнуя его, он сделал вызов. Чихачев, однако, не выслушал этого вызова лично. Он остался верен своему робкому, нервному характеру. Он был еще слишком под влиянием удручающей обстановки первого приезда подсудимых в Ашево, он весь поддался страху преследования и растерялся до того, что на него, как на пьяного, надели шапку и пальто, посадили его в коляску и увезли. Но еще непоследовательней вел себя подсудимый, держа себя с полным отсутствием какого-либо достоинства. Он не хотел дождаться, пока Чихачеву будет передан его вызов, он вполне удовлетворился ответом Церешкевича и снова дал волю своему гневу. Совершенно забыв всякую сдержанность и приличие, и он, и его жена производят в чужом доме шумный обыск, громко и непристойно ругая Чихачева, и, таким образом, приподнимают еще более завесу над тем, что должно бы быть для всех посторонних тайною. Они сами своим поведением развязывают язык Церешкевичу и дают повод к ряду невыгодных для них толков и пересудов. Чихачева никак нельзя упрекать в том, что он «не хранил свято» тайну своих отношений к подсудимой. Лучшим доказательством этого служит показание фон Раабена о том, что когда была получена телеграмма от Церешкевича, где говорилось, что «они» гонятся за Чихачевым, то все семейные разумели под словом «они» жену Чихачева и близкое к ней лицо. Никто из них не подумал на подсудимых. Значит, Чихачев даже своим друзьям, своим близким никогда не говорил о странных требованиях, о преследованиях подсудимых и о том,
что выставляется причиною этих бедствий. Итак, подсудимые своими обысками, своею гоньбою за Чихачевым, всем шумом и суматохою, которую они наделали, сами разоблачили свою историю, сами дали богатый материал для досужего любопытства и рассказов. Подсудимый был для Ашева «особа» и, конечно, возбуждал своими действиями общее внимание. Приехал мировой судья с женою, таинственно заперся втроем, потом не был принят, немного спустя опять приехал и опять с женою, а другой мировой судья в то же время, в чужих шапке и экипаже бежал,— производили обыск, ругались, гнались, преследовали… какая обширная канва для всевозможных рассказов! Для вымыслов и догадок! Надо прибавить к этому еще то, что сам обвиняемый нисколько не обязывал Церешкевича молчать, что, встретившись с ним в Новоржеве, он сказал: «Передайте Чихачеву, что я вызываю его на дуэль», и когда Церешкевич ответил, что Чихачев, вероятно, не станет драться после сделанного ему предложения, то обвиняемый заметил: «Да, это было тогда, а теперь я предлагаю дуэль», подтверждая этим, что было предложено самоубийство. И если сопоставить все сказанное мною о действиях обвиняемых с обстановкою, в которой они действовали, то станет, как я думаю, понятно, что подсудимый, зайдя так далеко, не мог уже удовлетвориться покупкою дуэльных шпаг и непринятым вызовом на дуэль…