— Ладно уж… Раскис — подберись.
Валентин Вениаминович наткнулся на Федора, взял за рукав, сказал:
— Зайдем на минуточку. Нужен.
Привел в комнату, погремев ключами, достал из застекленного шкафа папку, высыпал на стол листы твердой бумаги.
Средь других рисунков верхним лег портрет Федора с падающим боковым светом, лицо под старорусского молодца, какого-нибудь Ваську Буслая. Рисунок не окончен, так как работу оборвал неожиданно вспыхнувший спор о «парне с молотком».
— Это делал Иван Мыш? — спросил Валентин Вениаминович, остро заглядывая в самые зрачки.
Федор отвел глаза, ответил уклончиво:
— О всех не скажу…
— Ну, а это? — Валентин Вениаминович указал на портрет Федора.
— Это — Иван Мыш. — Федор выдержал пристальный взгляд.
— Ну что ж… — Взял в руки портрет, откинулся, прищурился: — Как вам кажется: для начинающего не плохо?
— Хотел бы я, чтоб у меня так получалось.
— Ну что ж… Вам верю. Однако как эта работа отличается от тех, какие он нам принес!
Федор молчал.
— Черт возьми, на этот раз, похоже, попались такие, что учатся на ходу… Ну что ж… Лучше ошибиться в другую сторону… Скажите этому Мышу: я похлопочу, чтобы приемная комиссия переменила свое решение.
Федора не смущало, что он соврал Валентину Вениаминовичу. А Лева Православный долгое время, встречаясь один на один с преподавателем живописи, пробегал мимо провинившимся кобельком, опустив голову, пряча глаза.
Их перевели в другую комнату — на нижнем этаже, окнами во двор. Комнаты общежития на верхних этажах, более светлые, более просторные и сухие, заняли студенты старших курсов.
Как в землянке на передовой, начинали сживаться теснее.
Чернышев навез книг, пристроил над своей койкой полку. На нее все книги не вошли — завалил подоконник, забил книгами тумбочки. Федор сразу кинулся к книгам: красочные монографии художников на иностранных языках, толстые книги по истории, разрозненные тома Маркса, Плеханова и Писарева, потрепанные томики стихов, даже пахнущая тленом старая Библия с иллюстрациями Доре.
— Старик, — обратился к нему Православный, — если ты все это прочитал, то я в тебе разочаровался — художник должен быть глуповат.
— Я другого мнения.
Чернышев в свободное время валялся на смятой койке, нещадно дымил, вонзая в разбитое блюдечко окурок за окурком, листал какой-нибудь распухший фолиант.
Иногда он брался за гитару.
Он пел только старые революционные песни о тюрьмах, о звенящих кандалах, о гневных угрозах разрушить старый мир. И Лева Православный пытался подкусывать:
— Проповедник нового, почему ты тоже старину-матушку на свет божий тянешь?
Если это старина, то мне стыдно за современность!..
Тот, кто первый это пропел, знал о будущем больше, чем мы с тобой, Православный.
Вече Чернышев умен, начитан. Вече Чернышев хороший товарищ, готов всегда выворотить свой карман перед другими, и его любовь к баррикадной романтике нравилась Федору. Но Вече чувствовал свое превосходство, не особенно обращал внимание на Федора — обычный парень, каких много: ни яркости характера, ни выдающегося таланта, ни ума, ни оригинальности суждений, ни даже вызывающей удивление физической силы, как у Ивана Мыша, — ничего особого, молчун в спорах, покладист в жизни. Федору было трудно сблизиться с Чернышевым.
Зато с Левой Православным куда как просто. Тот жил словно птица божия, — вечно голодный, вечно без копейки денег в кармане, вечно обуреваемый воинственной любовью к поэзии минувших лет, всегда готовый разделить пайку хлеба — разумеется, чужую, так как свою съедал по дороге из магазина. Он принимал неудачу любого из друзей как свою собственную, он лез с самыми добросердечными советами даже тогда, когда его не просили…
— Старик, ты кретин, — кто же так холст натягивает?
И это подчас говорилось Ивану Мышу Без Мягкого Знака, у которого были удивительные, поистине золотые руки.
С помощью лишь одного своего карманного ножика он мог из пуговицы от дамского пальто и кусочка латунной проволоки сделать строгого вкуса брошку, две обычные канцелярские скрепки в его пальцах превращались в затейливую монограмму, лоскут грубого холста, два листа картона и еще отщепленный от дверцы старого шкафа кусок облицовочной фанеры — в богатую папку.