В это время Лева Слободко, раскинувшись на койке Ивана Мыша, начал декламировать:
— Ум-ме-реть! Уснуть и видеть сны?..
— А такие вот, — Вячеслав кивнул на Слободко, — стучат себя в грудь: я — индивидуальность, я — неприкосновенен! Неподвластен! Не хочу! Протестую! И такие Православные умиляются, обижаются за него — свободу урезываете!
— И буду обижаться! Буду отстаивать свободу в искусстве! Одно дело — буфетчица, другое — художник. Буфетчица не ищет новых путей в своем деле. Чем точнее она будет исполнять то, что ей установлено заведующим столовой, тем лучше для нее и для общества. Художник перестает быть художником, если не ищет нового, своего, непохожего… Для поисков нужна полная самостоятельность, нужна, старик, свобода!
— Ага! Поисков!.. А для поисков нужна цель. Поиски ради поиска — бессмыслица. Не так ли?
— Кто с этим спорит…
— Ум-мереть?.. Уснуть?.. Уснуть и видеть сны?.. Что благородней духом — покориться… — снова раздался потусторонний глас с койки Ивана Мыша.
— Спроси этого благородного духом, какая у него цель, в чем, собственно, его поиски? Не морщи чело — ни ты не дашь ответа, ни он сам не ответит. Цели нет — ищет нечто. Ему нужна просто свобода. Он личность, он не хочет ни с кем считаться. Нет обязанностей, есть одни права! Он свободен, другие нет. Художник Слободко свободен от обязанностей пахаря, а пахарь, — шалишь, корми его, — пахарь — низшая раса, не равняйся со жрецом высокого искусства!
— Постой, постой!.. Но, старик, это чудовищно!
— Чудище обло, огромно, стозевно и лаяй!.. — продекламировал Лева Слободко.
— Это ужасно — то, что ты говоришь… Значит, я должен трудиться на потребу пахарю, потому что он трудится на меня?
— В общем, да, для него.
— На потребу!.. Рядовой пахарь не поймет Левитана, Серова. Лети в тартарары искусство, разбивай вдребезги Микеланджело, рви на куски холсты Левитана, — да здравствуют лебеди на лубке!
Лева Православный в ужасе схватил себя за лохматую голову. Чернышев сидел на койке, подвернув под себя ноги, торжественный, как султан на приеме.
А Федор ждал, что он ответит. Федор вспомнил Матёру… Как ни близка она, как ни дорога, но приходится признать, что там, в горницах, по избам, висят маки с конфетных коробок, кипарисы и русалки, пудрящиеся блондинки, — рекламы царских времен. Микеланджело, Левитан, Серов, Ван-Гог, — знать их не знают в Матёре. Жить искусству по вкусам Матёры? Нет!
Неужели Чернышев не прав? Он спокоен, он слушает…
Выждав, пока уймется Православный, Вячеслав произнес:
— Не подделывайся, а поставь себе цель — воспитать вкус этого пахаря. Возложи на себя эту трудную обязанность.
— Для того, чтобы воспитывать, нужно, чтоб тебя понимали. Бессмысленно приниматься за воспитание зулуса, если он не знает твоего языка.
— Учи своему языку!
— Учил поп еврейчика правильно говорить, да сам стал по-местечковому картавить.
— На то ты не поп, а художник. Тут-то и проявись как личность.
Православный сосредоточенно мигал и посапывал, выражение его лица было угнетенно-серьезным.
— За твои добропорядочные слова может спрятаться какой-нибудь держиморда от искусства, — сказал он хмуро.
— Может, — спокойно согласился Вячеслав. — И за более высокие слова пряталась разная сволочь. Ожиревший рантье во Франции, наверное, до сих пор с умилением твердит: «Свобода, равенство, братство», да еще «Марсельезу» со слезой поет.
Пришел Иван Мыш, откидывая мокрый воротник пальто, проворчал:
— Ну и погодка. Собаку добрый хозяин за ворота не выгонит.
Увидел лежащего поперек своей койки в плаще и фуражке Леву Слободко, совсем скис, загудел плаксиво:
— Хлопцы, что же это?.. Тут полночь, изгонялся как легавая, устал, в свой угол спешил, — на вот, занято… Пьян?.. Ну да, пьян… Изволь нянчиться.
— У него, старик, душевная драма, нужно снисходить.
— Какая, к ляху, драма?.. Возьму вот в охапку и выкину на улицу.
— Старик, ты непоследователен. Только что провозгласил: при такой погоде добрый человек собаку не выкинет за ворота. Собаку! А он — учти — творческая личность.
— Ну, а спать-то мне на полу, что ли, из-за этой, будь она неладна, личности?
— Он не меньше тебя нуждается в отдыхе.
— Га… — Растерянность, гнев, изумление Ивана Без Мягкого Знака достигли вершины.
Общими усилиями стали стаскивать «творческую личность» с койки. Она лягалась сапогами, произносила нечленораздельные ругательства. Иван Мыш, увернувшись от очередного пинка, подхватил под мышки, поднял в воздух дюжего Слободко, поставил на ноги в проходе. С минуту все в полном молчании с интересом наблюдали: свалится или нет? Слободко шатало, как тот камыш, о котором любит петь подвыпивший русский человек, и все-таки он с честью вышел из испытания — открыл глаза, обрел устойчивость, спросил: