Выбрать главу

— Поклонись этому инстинкту, храни его свято, как драгоценный дар природы, а не души его.

— И остановись на нем — ни шагу дальше. Да здравствуют вкусы мотылька или сороки-воровки! Назад к насекомым!

— Инстинкт материнства тоже появился раньше человека — по этой причине отбросим его. Зазорен!

— Сэр! Не преувеличивать! Я не говорил — отбросим. Я за то, чтобы хранить и лелеять как институт материнства, так и инстинкт красоты. Но я против того, чтобы застрять на инстинктах, не двигаясь дальше. Мне это пятно, уверяю вас, сэр, очень нравится.

— Нравится, но предпочитаешь мутное пятно, которое выражает физиономию спившегося натурщика.

— Предпочитаю смысл бессмыслице. Если за не очень красочной физиономией натурщика вижу смысл, а за красочным пятном — случайность, бессмыслицу, то я отвернусь от пятна. Пятно для меня может быть только материалом…

— Строительным, вроде кирпича?

— Что ж, для меня цвет — тот же кирпич, из которого складываются осмысленные произведения.

— Ага! Вот твое кредо, навозный жук! Я предпочитаю быть мотыльком…

— А я предпочитаю оставаться человеком. Тем самым человеком, который из кирпича, даже из него, может создавать произведения искусства. Мне жаль тебя, мотылек.

Три цвета на палитре, они вызывают примерно такое же изумление, как первый подснежник среди окоченевшей, не тронутой еще весенним цветением земли. Пятно ничего не напоминает, оно бессмысленно, но чем-то тянет к себе, почему-то кажется, что в него вложен какой-то тайный смысл… Как было бы здорово, если б в таком вот белом, лиловом, краплачно-черном решить какую-нибудь картину!

Федор долго не осмеливался снять с палитры трехцветное пятно.

С этого дня у Федора появилась маленькая слава — она не выходила за порог мастерской первого курса. К Федору стали наведываться за советом, работы Федора упоминались в споре. И на Вячеслава Чернышева, Леву Православного, Леву Слободко Федор уже не смотрел снизу вверх.

19

Надвигалась беда, Федор с каждым днем ощущал ее приближение.

Армейская шинель служила ему верой и правдой, а сапоги разбились, при первых же морозах резиновая подметка лопнула пополам, кирзовые голенища протерлись у щиколоток. Но пока идет зима, можно носить валенки, которые прислала мать. А вот — брюки… Федор сам их штопал, подбивал заплаты, пустив на это старую гимнастерку. Гимнастерок было две новых да одна старая, а брюки единственные. Однако и брюки еще полбеды — нет денег. Скудные сбережения, оставшиеся с армии, разлетелись давно, порой не на что выкупить хлеб по карточкам. Федор задолжал всем: Вячеславу, Ивану Мышу, Леве Слободко, одному Православному не должен.

У всех ребят был побочный доход. Иван Мыш научился сбывать брошки и запонки, которые он мастерил, покупал где-то дополнительные талоны на обед и хлебные карточки. Лева Православный, как птичка божия, летал от одной добросердной еврейской тетки к другой — жил. Вячеслава не забывал папа. Отец Федора слал лишь сурово-нравоучительные письма.

Наступит весна — на улицу можно будет выйти только босиком, еще раньше весны придется выбросить брюки, долгов — на три стипендии, а даже полной стипендии не хватает на хлеб и на дешевые обеды в столовой. Унизительно жить на иждивении друзей — беда нешуточная, надрывная, самая безвыходная, и что ни день, то ближе она.

Рабочие руки требовались везде. Все заборы были обклеены объявлениями о наборе на стройки, на заводы, с выездом и без выезда, с любой профессией и без всякой профессии. Но для этого надо бросать институт.

Однажды Федор нанялся на товарной станции разгружать вагоны с углем. Работал с шести вечера до часу ночи, кидал лопатами с платформы уголь в грузовики, на следующий день болели плечи, спина, пальцы не держали кисть. Но к этому, может быть, и привык бы, да остановило другое — одежда! Постоянным рабочим-грузчикам выдавали спецовки, рабочим временных, таким, как Федор, приходилось работать в своем. Единственная шинель за три вылазки превратится в угольную ветошь, от брюк останутся клочья, без того разбитые сапоги придется выбросить. Не подходит.

Попробовал на вокзале выдавать себя за носильщика, наскочил на старушку, обладательницу больших чемоданов и феноменальной подозрительности. Чемоданы словно набиты пулеметными дисками, пока нес их к стоянке трамвая, старушка семенила сзади, держалась за хлястик шинели, страховалась — как бы не улепетнул добрый молодец. А потом из потного кулачка она сунула ему в руку мятую бумажку, виновато спросила:

— Этого хватит?