Говорят, успех придает уверенности, укрепляет силу. Но успех порой порождает и страх. А вдруг да случайность, не наступит ли после пира похмелье, эти критики, вопящие о вчерашнем дне, не втопчут ли в землю по уши? Будь начеку, нельзя ошибаться, бей в яблочко!
Подошел съезд колхозников-ударников. Газеты писали о нем: «Открывает новые горизонты… Историческое событие…» Историческое?.. А что может быть благородней, чем увековечить саму историю? Но съезд — не очень-то благодарный объект для живописи. Однако писал же Репин заседание Государственного совета. Большое полотно «Колхозные делегаты приветствуют товарища Сталина» создавалось поспешно. Жизнь не ждет — собираются новые высокие совещания, их тоже именуют историческими, нельзя оставаться в хвосте. В нем жил страх, но страх ответственности перед временем и страх перед ошибками — никак не шкурный.
Он поспел вовремя, на выставке его картине отвели самое видное место, газеты усердно хвалили и — ни одного слова в осуждение. Недоброжелатели молчали…
Но прошли газетные статьи, исчезли с лотков журналы, печатавшие цветные репродукции «Колхозных делегатов». Нависла тишина, вкусившему славу грозило забвение. И он гнался за временем с палитрой в руках.
В стране развивалась авиация, по всей стране пели: «Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца — пламенный мотор…» Он создал большое полотно: «Товарищ Сталин на празднике авиации». В синем небе — парашюты, солнце заливает трибуны, улыбающийся вождь в белом кителе…
И снова успех, снова газеты писали о нем, снова журналы печатали его картину на цветных вкладках… Его выбрали академиком, его выдвигали в руководство…
Он уже по опыту знал, что газеты пошумят и смолкнут — надо снова заявить о себе, надо спешить… Вечная погоня. Временами приходила усталость, тянуло на забытые грозовые пейзажи, на безыдейные кущи, на болотца, подернутые туманом. И он знал, что за спиной шепчутся завистники: «Ни капли таланта, официозен, как газетная передовая…» В книге отзывов на выставке кто-то оставил по его адресу запись: «Понятен, как ладонь, протянутая за милостыней».
Нет, он пишет не для того, чтоб получить милостыню, он охотнее писал бы лирические пейзажи, но приходится «наступать на горло собственной песне», он поет, что нужно, он подвижник — и не любят, шипят трусливо за спиной, а в глаза-то хвалят! Прошла пора, когда он безропотно сносил презрение, теперь он силен, влиятелен — берегитесь!
Он не упускал возможности, чтоб при случае показать свою силу. Нет любви, нет уважения, так пусть хоть относятся с почтением. И он со всех сторон был окружен этой почтительностью, холодной, негреющей, постоянно напоминающей: не оступись — от почтительности не останется и следа, не ошибись — тебе не простят ошибки!
Жизнь сложилась отлично — прославлен, почитаем, по всем признакам баловень судьбы. Но почему-то постоянный страх и подозрительность росли год от году…
Обремененный грузом этой сложной жизни, он, молчаливый, спокойный, с сознанием собственного достоинства, шел между холстов молодых художников, самых молодых из всех, кто находился под крышей вверенного ему института.
Среди других ждал его у своего холста Федор Матёрин. Он в эти минуты верил в свою силу, нисколько не сомневался в том, что и директор с радостью поверит в нее.
Директор глядел на холсты, а не в глаза людей. Он не заметил взгляда Федора. Он просто остановился у его мольберта и углубился в работу.
Лицо директора, крупное, грубое, подкупающе простонародное, с языческой суровостью в складке плотно сжатых полных губ, было непроницаемо, и со стороны казалось — под этой непроницаемостью скрываются высокие, мудрые мысли, недоступные заурядным людям.
Он сразу же заметил — есть робость, есть дробленость от неопытности, но есть и какая-то весеннесть цвета, легкость, чистота, внутренняя слаженность, то особенное, что дается только «от бога». Он вглядывался и вспоминал, что когда-то давным-давно радовался такой же внутренней слаженности на своих холстах. Давным-давно, и ему стало больно, что это прошло, что вряд ли придется испытать такую наивную радость и гордость за самого себя. А этот парень сейчас радуется… И он подумал о том, о чем всегда думал в последнее время, когда видел более или менее талантливые работы: а как этот парень относится к нему? И кто знает, не такой ли вот самоуверенный юнец оставил запись в книге отзывов: «Понятен, как ладонь, протянутая за милостыней»? Что они знают, эти слепые котята? Какое имеют право судить его, прожившего долгую жизнь, все испытавшего, через все прошедшего, добившегося признания не просто трудом, а даже тем, что «наступал на горло собственной песне»?! Он придирчиво искал просчеты на холсте, находил их и получал удовольствие.