Он молча отвернулся и наткнулся взглядом на холст Ивана Мыша.
— Что это?.. Чему вы учитесь, молодой человек? Живописи или раскрашиванию картинок? — Голос у директора был сиплый, резкий, преувеличенно раздраженный.
Иван Мыш, с позеленевшим лицом, вытянутый в ниточку скопческими губами, стоял по-военному навытяжку, с высоты своего роста преданно ел директора глазами.
Возле Федора появился Валентин Вениаминович, взял осторожно за локоть:
— У вас хорошо идет… Очень хорошо…
Валентин Вениаминович еще никогда не бросался такой похвалой, самое большое в его оценке было: «Неплохо…» У Федора создалось впечатление: он искупает похвалой незаслуженное молчание директора.
Иван Мыш всегда жил особняком, не влезал в споры, не участвовал в выпивках. У него последнее время водились деньжата, но он прибеднялся. Приходил откуда-то со своих вылазок явно сытый, с маслянистым, довольным блеском в глазах, прятал в чемодан какие-то свертки, глядел сочувственно на Федора — тот обычно валялся на койке глушил голод табаком, — неискренне вздыхал:
— Тяжело живем, тя-же-ело-о… — Молчал, ждал ответа и, не дождавшись, добавлял: — Но ничего, переживе-ом.
А Федор бесцеремонно просил:
— Дай двадцатку взаймы.
— Ты уж брал…
— Брал.
— Ну и?..
— Ну и приплюсуй.
Иван Мыш, явно сожалея, что начал опасный разговор, лез в карман, доставал бумажник, точно такой, какой когда-то подарил Леве Православному:
— За тобой теперь — сто семьдесят три рубля.
Федор натягивал шинель, шел обедать.
Сейчас Иван Мыш почти силой потащил Федора в полуподвальный ресторанчик. Перед входом Федор счел нужным выяснить отношения.
— Первое: денег у меня нет.
— Да господи!..
— Второе: взаймы на выпивку у тебя брать не буду.
— Уж ладно, я тебя как друга…
— Третье: Вече имеет дурную привычку — ставить плохую закуску, — пример с него не брать.
— И за кого вы меня принимаете? Эх, Федька! Почему вы все меня не любите?
— Дальнейшее выясним за столом. Пошли.
Они заняли столик в углу. Иван Мыш был на удивление щедр — стол ломился от закусок.
— У тебя есть родные? — спросил Иван.
— Старики живы.
— А у меня никого. Отца-то я и не помню… Мать при немцах померла. Сестра где-то есть, намного меня старше, еще до войны замуж вышла. Где она?.. Поди узнай, война разбросала… Никого, Федька, никого. И друзей тоже нет… Да и не было… В четырнадцать лет мать послала меня работать, учиться на штукатура… Поработал и бросил, не по мне. Поступил в граверную мастерскую. Деньги завелись — приоделся, на дивчин уже заглядывался… Только заглядывался… Я же вон какой видный, а робкий… Студию посещал… А тут война… В войну мне повезло, что скрывать, в армейском клубе сидел — не хлебнул… Вот теперь вышел… Жить-то я умею, деньги всегда заработаю, у меня сам знаешь какие руки. Туфли модельные шить могу, по серебру любой узор и по дереву. Деньги — что, я человеком хочу быть! Человеком! Давай выпьем…
— Давай.
Выпили.
— А как ты понимаешь — человеком? — спросил Федор.
— Как?.. Это мне трудно сказать в двух словах. Вот, к примеру, среди штукатуров я сразу выдвинулся, потому что не хуже мастеров дело усвоил. А вот ни мастера не любили, ни ребята. Не то чтобы пакости какие кто делал — нет, а вроде как вы… Все в куче, а я в стороне. Ушел в граверную, меня всегда тянуло к тонкому делу, штукатурство — грубость… В нашей граверной мастерской и всего-то было три человека, все трое старики, я их в первый же год перешиб… Я шкатулочку вытравил, ночи напролет сидел, рисуночек подобрал на крышку и по бокам узорчик, на вид простой, а кто понимает, сразу хватаются, оглаживают, да ощупывают. Шкатулку я подарил председателю правления — мастерская-то при артели была, а председатель — всему голова. Боялись меня задирать, а так — все в куче, а я в стороне… И в армии… Назови меня тыловой крысой, от тебя снесу. Но рядом-то со мной тогда такие же тыловики сидели, им передо мной чваниться нечем. А вот — все в куче, а я в стороне… Ты спрашивал, как понимать — человеком? А чтоб уважали, чтоб признавали, чтоб считались, из кучи в сторону не толкали. Вот что.