— Живи в куче с нами. Мы тебя не толкаем от себя, — сказал Федор.
Иван Мыш ответил не сразу, глаза блуждали по тарелкам.
— Не толкаете и не принимаете.
— Сам виноват.
Иван Мыш встрепенулся:
— В чем?
— Хочешь на откровенность? Скажу.
— Обожди. Давай выпьем.
— Давай.
Снова выпили и закусили. Федор поднял голову:
— Слушай…
— Ругать будешь? — робко спросил Иван.
— Не ругать, а говорить, что есть. Так вот, слушай…
— Давай выпьем.
— Не слишком ли часто?.
— Ну, я выпью один.
— Пей.
Иван Мыш опрокинул в себя стопку, мученически сморщился, пожевал огурец и таким же, как лицо, обреченно мученическим голосом выдавил:
— Говори…
— Помнишь, ты на тумбочке хитрый замочек приспособил?
— Помню.
— Могло кому-нибудь из нас прийти в голову запереть свою тумбочку на замок? Почему ты это сделал?
— Я же сразу снял его. Я же понял — нехорошо.
— Руки, друг, моют перед обедом, а ты поел грязными руками, потом спохватился, мыть бросился. Иной раз ты и вовсе руки не моешь, не догадываешься, что они грязные.
— Это как так?
— Ты подарил Православному бумажник…
— А что тут такого?
— Правда, что тут такого? Даже смешно: Православному — и бумажник для денег. Но ведь ты подарил ему в благодарность за хлопоты перед Вениаминычем. А уж в этом тонкая подлинка… Да, да, ты слушай, не мотай башкой. За твой хлеб-соль и водку я наговорю тебе пакостен… Тонкая, невооруженным глазом не разглядишь. Православный по простоте души ее так и не понял, носился с бумажником как дурак с писаной торбой. А ты-то хоть понимаешь ее сейчас?
— Не понимаю, — уныло признался Иван. — Давай выпьем.
— Выпьем в свой черед, а теперь не перебивай… Православный делал для тебя без корысти, по-дружески, а ты не принял это как должное, ты, видишь ли, отблагодарил, как официанта. Выходит — дружбы не принял.
— Но это ж…
— Мелочь, хочешь сказать. Верно — мелочь. Дождь по капле с неба падает — да реки из берегов выходят. Бумажник, замочек, глядишь — замочек-то и защелкнулся, и ключик не подберешь… Все! Теперь выпьем… За то, чтоб без замочков!
— Выпьем.
Иван Мыш жадно опрокинул в себя водку, колупнул вилкой в тарелке, бросил со стуком вилку на стол, подался на Федора широкой грудью:
— Знаешь…
Глаза широко открыты, щеки бледны, губы вздрагивают.
— Знаешь… Я — сволочь. — Голос тихий, искренний, с глухой болью.
И, как в первый раз в коридоре института, Федору стало неловко, стыдно, даже немного страшно от такого признания.
И тем же голосом, с дрожью, с проникновением:
— Я — сволочь, Федя. Я сам себя ненавижу!
— Ну, ну… Я бы сам к себе добровольно такого слова не приставил… И другому бы не позволил.
— Давай выпьем… Ах, черт! Бутылка пуста… Официант! Официант!
Пока официант ходил за водкой, Иван Мыш сидел на стуле боком, напряженный, блуждал глазами по сторонам, время от времени морщился и вздрагивал. И Федор почувствовал, что он утерял свое превосходство над ним, почему-то стало неловко, почему-то испытывает какую-то смутную вину перед этим человеком, невольно жалеет его.
Официант обмахнул салфеткой без того чистую бутылку, поставил на стол. Иван Мыш пошевелился, провел вздрагивающей рукой по волосам:
— Меня, кажется, попрут из института.
— Не думаю.
— Я же условно принят, а сегодня директор на меня… Выпьем…
Федор не притронулся к пододвинутой стопке.
— Если ты позвал меня из расчета, чтоб я сходил и похлопотал перед Вениаминычем, то не рассчитывай. Откровенный по душам разговор и расчет — прости, это противно, — сказал он, глядя в лоб Мышу.
Тот с ужасом затряс головой:
— Что ты! Что ты! И не думал… Мне с кем-то нужно было слово сказать. Вот сегодня, сейчас!.. И спасибо тебе… Бей меня, не жалей! Спасибо, в ножки поклонюсь. Со мной не часто говорят в открытую-то… А институт… Может, и оставят, может, мимо пролетит. Знаю, что плохо пишу, хуже всех! Впервые в жизни не получается — не пойму даже почему. Я же умелый, я все равно возьму свое. Ты же знаешь мои руки…
В общежитии довольно-таки нагрузившегося Федора ждал гость. На койке вежливенько, на краешке, не теряя достоинства, сидел маляр Штука, вел чинный разговор с Вячеславом и Левой Православным.