Выбрать главу

Так прожили они дня два, ходили не ко всем службам и все справлялись, каким манером к нам депеши доходят, а мы отродясь и депеш-то никаких не получали. Молилась Зинаида Павловна усердно, но в меру, и видно было, что что-то ее беспокоит. Потом службы три барыня наша пропустила, нянюшка говорила, занемогла ее хозяйка; хотели за лекарем снарядить в город, но больная отказалась и стала домашние травы пить. Как-то под вечер возвращался я из лесу с дровами, как слышу из гостиничного окна стучит мне наша гостья. Привязал я лошадь к столбу, взошел на крыльцо, у дверей замолитвовал, изнутри сказали «аминь», но никакого движения, ни шагов не слышно. Вхожу – никого; из-за перегородки слабый голосочек наша госпожа подает: «Войдите ко мне, я не совсем здорова, но одета. Леонтьевна побрела куда-то, оставила меня, скучно очень, да и дело к вам есть».

– Какое же говорю, у вас ко мне дело, Зинаида Павловна, – а за перегородку вступить не смею. Сам думаю: как же, вот, в окошко стучала, а с кровати сойти не может?

– Стучать меня изволили? – спрашиваю.

– Звать я вас не звала, но видеть вас очень рада, к тому же у меня и дело к вам есть, Алеша.

Правда, что меня Алексеем звать, но как же она это знает и зачем все одно и то же про дело твердит? Какое у нее ко мне дело может быть? Подумал я, так и промолвил:

– А мне показалось, что вы в окно меня стучали.

– Я не стучала, вам почудилось, – ответила та все еще из-за перегородки. – Войдите сюда, я одета, мне нужно поговорить с вами.

Перекрестился я потихоньку и вступил. Зинаида Павловна, действительно, одетою лежала, разметавшись, сама бледная, а щеки огнем горят, и глаза еще больше сделались и чернее. На столике огарок горит, и пачка писем лежит. Стою я и молчу, и она молчит, в потолок смотрит. Я кашлянул, а она, не сводя глаз с потолка, тихонько шепчет: «Боже мой, Боже мой, что ж это будет?» – и, не моргая, горько заплакала. Я ступил шаг вперед и спрашиваю:

– Что с вами, госпожа Зинаида Павловна? Я за Леонтьевной сбегаю, у вас горячка, наверное.

Но она головой покачала, что, мол, не надо, и тихо же продолжает:

– Вы, Алеша, человек чистый и монах; скажите мне по совести, может ли человек из любви любимого человека убить и не извергом самому остаться? – И вскинула на меня глазами. Подумал я и отвечаю:

– Хоть я и монах, но до чистоты мне далеко, а что насчет того, что вы спрашиваете, так я этого сказать вам на себя взять не могу. Это у старцев надо спрашивать, а я еще молод и эти дела мало знаю.

Но собеседница моя будто ответа и не слушала, снова глаза завела и говорит:

– И не извергом самому остаться? Сколько, вы думаете, мне лет, Алеша?

– Лет двадцать, двадцать три.

– Много больше, не угадали. – Рассмеялась и задумалась, потом снова начала: – Холодно сегодня, Алеша?

– Не особенно.

– А я все зябну.

– Хорошо печи топлены; вы не иначе как нездоровы; напрасно за лекарем не погнали тогда.

– Нет, я здорова.

– Какое же уж это здоровье.

Помолчав, я снова завел:

– Какое же у вас дело ко мне, Зинаида Павловна?

Будто вспомнив что, гостья говорит:

– Ах, да, дело; не помню, право, страшно мне чего-то одной.

Тут в двери стукнули, барыня на кровати вскочила и – хвать меня за руку, а рука как огонь: «Тише, говорит, это Петр Прохорович!»

Я озираюсь и говорю: «Никакого Петра Прохоровича нет у нас, откуда ему взяться? Не извольте расстраиваться».

Успокоилась слегка, легла, и с улыбкой отвечает: «Это глупо, конечно, я нервничаю. Как он с погреба сюда придет? Вы правы, да не совсем», – добавила она совсем спокойно и даже как бы с усмешкой. Стучала это Леонтьевна; та и к няньке с тем же вопросом: «Холодно сегодня, Леонтьевна?»

– Холодно, да не совсем, голубка, скоро ехать пора.

Тут я вступил: «Как же вы, сударыня, в такой хворости в путь отправитесь?» Но старуха отвела меня к двери и говорит: «Шел бы ты, брате, в церковь, а я госпожу спиртом натру». А барыня по постели заколотилась и кричит: «Как я поеду? Не могу я с ним расстаться!» Постоял я за дверью, послушал, но барыня не унималась, а пуще прежнего, на манер кликуш, выкликать начала. Так я ушел, а она все колобродила.

После службы рассказал я отцу игумену все, что видел и слышал, тот пожевал губами и сказал: «И пусть лучше уезжает, это она тебя на любовь прельщала».

На утро наши гостьи действительно спозаранок собрались и уехали, а тюки, как мы и предполагали, оставили нам на помин души раба Божьего Петра и за здравье Зинаиды. Сама-то Зинаида, уезжаючи, вне себя была, глаза мутные, щеки, что огонь, слезы рекой льются, сама все что-то причитает и в няньку прячется, чтобы слов не разобрать. Приказанья все Леонтьевна отдавала. Так, в такой расстройке и уехали.