— Видал? — Дед Арсен кивает на уходящих женщин и толкает меня локтем. — Говорю, не просыпай, не упускай девку!
— Какую?
— Безымянную. Ту самую, которая как черт ладана боится своего имени.
Понятно, что речь о Танюшке.
— Ну, видел. А дальше что? — спрашиваю Арсена.
— Это же не девка, а птица, буря, молния. С такой нигде не пропадешь. — И рассказывает, что Танюшка еще в лесу сгарнизовала (вместо «сорганизовала») в помощь десантникам отряд из беженок и партизанских жен. Они и там помогали сильно, а теперь еще больше: лезут в самый пыл и дым боя, подбирают раненых, разносят еду, питье. И несут все не из близка, а километров за пять на своих плечах, на коромыслах.
— Откуда ты знаешь? — удивился я. — Ты же с нами был у холмика.
— Люди говорят. Послушай! Народный глас верней, чем собственный глаз. Не упускай девку. Она к тебе льнет сердцем.
— В сваты лезешь, дедушка. Это бабье дело, не к лицу тебе, — упрекнул я Арсена.
— Доброе дело кому хошь к лицу, — срезал меня Арсен. — Будь я попом, и обвенчал бы вас. Теперь и без венца, по-партизански, по-десантски, все равно свято. Время такое.
Советы Арсена и вообще весь, всякий разговор о Танюшке неприятен мне, и я пересел на другое место, подальше от советчика. Но дотошливый, настырный дед перетопал ко мне и дошептал:
— От души, как родному, советую — женись на ней. У девки золотой, обогревающий характер. Будешь жить с ней как с солнцем — завсегда тепло, ясно.
Хорошо, что шептал дед неслышно для прочих, не то ребята почесали бы языки об меня.
Перед утром снова закипел бой, закипел безо всяких команд и сигналов, сам собой: одиночные ночные выстрелы стали чаще, затем пошли очередями, пачками…
Нас разделили: Антона Крошку и деда Арсена направили в одну часть села, меня и Федьку — в другую. Мы бьем по автомобильному парку, где стоит десятка три закрытых машин, вероятней всего — с боеприпасами. Две машины загораются. Пламя освещает довольно большой круг. В этот круг вползают наши гранатометчики, они доделывают начатое.
Мы бежим в главную улицу, где по каменной дороге громыхает танк. Его надо перехватить. Бежим, а сзади кричат:
— ПТР, сюда! ПТР…
Кого кричат? Нас? Не нас? В бригаде десять ПТР. Бой не мелодия, которую разыгрывают по нотам. Сколь ни стараются составлять для боев ноты и разыгрывать по ним, но бои не придерживаются их. Бои — штука строптивая, капризная. Танк, навстречу которому мы бежим, не предусмотрен. Не предусмотрен и этот крик:
— ПТР… Шаронов, Корзинкин, сюда!
Танк дальше, а крик ближе к нам, и решаем сперва бежать на крик, потом на танк. Мы как-нибудь успеем и туда и сюда.
Зовут нас автоматчики. Продвижению их подразделения мешает пулемет, который бьет из темноты, сверху — не то с чердака, не то с крыши. Я бью в пулемет по звуку. Бьет и он.
У противотанкового ружья сильная отдача, оно встряхивает всего человека. От этой встряски, от натяжения в плече, моя рана на шее открывается, я чувствую, как ползет липкая, медлительная кровь, при каждом выстреле испытываю острую боль, и в руках слабеет твердость. От этого, наверно, и мажу, мажу. Я с большим трудом перебарываю азарт, злость, обиду, мне не легко отдать свое место Федьке, но отдавать надо.
Федька ложится на мое место, первым номером. После двух выстрелов пулемет умолкает. Мы бежим к танку. Он уже на улице, сошки ставить некогда. Федька кладет ружье на плетень.
— А может, ты? — шепчет он быстро.
— Бей, бей!
Кругом грохочут вражеские танки, самоходки, бронемашины, хлопают мины, захлебываясь, татакают пулеметы. Взрывы поднимают вихри огня, дыма, пыли. Мир рушится, встает дыбом, разлетается в брызги. Крики, стоны, брань, скрежет железа о железо. Совсем рядом с нами отвратительный, раздирающий уши треск. Это трофейные автомашины, у которых десантники сняли глушители, треском своих моторов имитируют танки. Все кругом — и деревни, и дороги, и поля, и небо — полно железного рева, визга, скрежета. Теперь я не сомневаюсь, что у железа есть нервы и душа, что ему бывает нестерпимо больно, как раненному насмерть человеку.
При третьем выстреле танк вспыхивает, но и охваченный пламенем продолжает идти и с ходу ведет огонь из всего своего оружия.
— Бей! — кричу я Федьке. — Бей! Это живучая тварь! — Я боюсь, что танк потушит пламя, охватившее его, и уйдет.
— Не уйдет, — уверенно говорит Федька. — Видишь, как стреляет? Как пьяный, куда придется. Он боится взрыва и разбрасывает снаряды.
И действительно, через несколько метров танк начинает вилять, а затем кидается вправо, набегает на дом, выбивает стену, ухает в подполье и останавливается.
— Ну, устроился на квартиру, — смеется Федька.
— Да не совсем.
Видим, что танк продолжает хорохориться, и слышно, как завывает его мотор. Но это предсмертные судороги. Умирает танк от страшного взрыва снарядов, которые не успел расстрелять. Взрыв далеко разбрасывает обломки горящих бревен и поджигает еще несколько домов.
Каждый подбитый танк Федька провожает на тот свет лихим трехпалым и четырехпалым свистом.
Нам не приходится искать работу, она валит сама, даже наваливается. Немцы перебрасывают в Свидовок подкрепление. Мы только-только разделались с танком, а нас встречает новый. Прячемся за угол дома и бьем. От пятого выстрела танк теряет ход. Мотор работает во всю мочь, громко воет, но уже напрасно. Танк стоит, как пень, который вековечно был тут. Мы повредили у него какое-то ходовое сцепление.
Какой удар нанесли танку, смертельный или поправимый, трудно понять, и посылаем еще заряд в мотор. Но мотор по-прежнему воет.
— Плохо, плохо. Так нас не хватит, — говорит Федька.
Он имеет в виду, что у нас не хватит патронов. Но не оставлять же недобитым танк, на который уже истрачено шесть патронов, и посылаем седьмой. Из люков, судорожно корчась от жара, лезут немцы. Я поражаю их из автомата.
Скоро в танке начнут рваться снаряды, и мы отбегаем от него. Оба в поту, в грязи. Быстро озираемся, — не пропустить бы чего, не проглядеть среди домов и сараев. Перебегаем от дома к дому, подбираемся к новому танку. Вот, кажется, удобная позиция, за сарайчиком. И только пристроились — танк как даст по сарайчику снарядом, и половина сарайчика лежит грудой обломков и мусора. Но мы целы, мы пристроились у счастливой стороны. Федька бьет, и от первого же выстрела танк затихает и вспыхивает. Машины, как и люди, умирают по-разному, и этот, будучи в огне, вдруг как жахнет снарядом по дому, за который переползаем мы. Сорванная крыша летит на землю и чуть-чуть не закрывает нас. Федьку осыпает соломенной трухой и пылью — крыша сделана из соломы и глины. Он передает ружье мне, чтобы протереть глаза.
Из поперечной улицы выходят две грузовых бронированных машины. Я бью по ним. Но каждый выстрел будто в меня, в старую рану, такая в ней адова боль.
Нам передают, что от школы бьет танк. Бежим туда. Федька вдруг приседает, лицо у него искажено.
— Подранили, черти!
Заползаем в погреб. У Федьки ранена нога выше колена, кость, видимо, не задело, он может стоять и двигаться. Перевязываем ему рану, заодно перевязываем и мою. В погребе рассыпана мякина. Вот рядом с нами пробежало что-то, сделало в мякине завихрение и остановилось под боком у Федьки, который сидя натягивает на раненую ногу сапог. Там, где вихорек затух, Федька берет мякину горстью.
Спрашиваю: что бежит? Мышь?
— Нет, смерть.
Он разжимает руку, на ладони среди мякины лежит пуля. Она залетела в узенькую щелку, которую мы оставили для света. Уже давно яркий, солнечный день, и, чтобы перевязать раны, вполне достаточно небольшой световой полосы.
Уговариваю Федьку пересидеть в подвале, пока идет бой, потом я забегу за ним. Он обрывает меня:
— Брось чепуху городить: «Забегу…» Кто за кем забежит, говорить рано.