Он выходит, я за ним. Он сильно хромает, ему нестерпимо больно, но я не лезу больше с уговорами, а делаю вид, что ничего не случилось. Мне понятно: воину и умирать надо в бою, я знаю, что мне не сбить Федьку с этого пути.
Свидовок наш. Но бой еще не кончен, враг контратакует. Мы лежим у дороги, по которой враг подбрасывает свежие силы. Подбили несколько автомашин.
Федьке плохо, он быстро слабеет от потери крови, от усталости, от жажды и голода. Как только выпадает минута затишья, он опускает голову наземь. Я уговариваю его уйти на санитарный пункт:
— Там по крайней мере перевязку сделают как следует.
— Ничего, выдюжу, — шепчет он, крепче стискивая ружье. — Еще неизвестно, кому больше надо туда, мне или тебе.
— У меня же не рана, а сущий пустяк, я с ней второй месяц живу, и преблагополучно.
— И я проживу, и я жилистый.
Меняя боевую позицию, устраивается неподалеку от нас Антон Крошка. Я ползу к нему: у него-то, конечно, есть что-нибудь съестное.
— Ничего, ни маковой росинки.
— Постарался схряпать?
— Ничего не попалось.
Спрашиваю, где Арсен. Он был вторым номером у Антона, теперь вместо него хлопец из десантников. Арсена послали в разведку.
Под вечер к нам приползает Алена Березка. У нее горячий кофе и очень радостные новости: Красная Армия начала форсировать Днепр, десантникам и партизанам командующий фронтом прислал благодарность. Алена наливает нам кофе, меняет Федьке перевязку и уползает дальше, радовать других.
В расположение немцев пришла грузовая машина. Что в ней, не видно, она закрыта брезентом, но по тому, как брезент вспучился, ясно, что груз большой. Машина далеко, и мы сомневаемся, стоит ли при нашей бедности обстреливать ее. Машину густо обступили немцы.
— Жалко, нет пушки… — ворчит Федька. — Недурно бы послать снарядика два-три на ужин. — Он и подраненный по-прежнему вечный неугомон.
Мы думаем, что машина привезла еду.
— А все равно не едать им, — вдруг решает Федька и стреляет.
Мы ждем, что в лучшем случае машина загорится. Но результат получается такой: на наш выстрел в машине гремит целый поток взрывов, на немцев летят какие-то темные штучки, как стая вспугнутых птиц, и тоже рвутся, рвутся. Мы догадываемся, что это гранаты.
Когда взрывы умолкают и дым рассеивается, мы видим, что там, где была машина и толпа немцев, теперь чернеет большое выжженное пятно.
— Пошли туда! — зовет нас Антон. — Авось разживемся гранатами: чай, не все разнесло.
Соображения Антона вполне правильны. Ползем осторожно, по окопчикам, по-за брустверчикам, по рытвинам взбудораженной танками земли. Риск двойной: можно напороться на живого немца и на цельную гранату и по неосторожности взорваться вместе с ней.
Гранат цельных нет, а вот немцы живые есть. Они все тяжело ранены взрывами. Нам от них ничего не надо, ни добивать их, ни спасать мы не собираемся, пусть и умирают и выздоравливают сами. Они же, особенно в первый момент, ждут беду, и в глазах у них вспыхивает бешеная злоба к нам, застывает одно-единственное желание — собрать последние силы и убить нас. Убить, испепелить — и ничего больше. А проходит иной раз только несколько секунд — и ненавидящее выражение сменяется просительным: дайте жить, дайте пить.
Пусть живут: если не навсегда, то до конца войны определенно выведены из строя. А пить нам самим нечего. Антон глядит в эти переменчивые глаза то лютых врагов, то несчастных умирающих и ругается:
— Зачем лезли к нам? Поделом вору мука.
— Не туда, Антон, гнешь, — встревает Федька. — Не они виноваты. Их обманули, им втемяшили, что мы угрожаем Германии, а потом мобилизовали, толкнули сюда. Виновники всего — владыки, хозяева страны. Эти сидят дома.
Мы начинаем прорабатывать хозяев и владык в самом широком смысле — и немецких, и японских, и всех прочих, которые преподнесли человечеству кровавую военную кашу.
Люди переросли лоскутное устройство мира. Им нужно единое, всечеловеческое коммунистическое общество.
Время освободиться от всех и всяческих пережитков рабства, установить новые, свободные отношения между народами и отдельными людьми, сделать невозможной войну. Способствовать этому будет целью моей жизни. А сейчас главное — свернуть шею фашизму. И мы с Федькой в это дело внесем свою долю.
38
На ночь перекидывают нас в поле, ближе к Днепру. В это время Красная Армия переходит Днепр, а мы сдерживаем немца, который рвется к переправе. Патроны у нас на исходе, голод и усталость валят нас с ног, но мы держимся упорно. Держимся той радостной мыслью, что наши уже здесь, вот-вот грянет: «Ур-ра, за Родину!»
Женская дружина из партизанок и беженок опять разносит по полю сражения хлеб и кипяток. И с ними — не обман ли это зрения, не мираж ли? — Дохляков.
— Ты зачем здесь, Дохляков-Десантский? — спрашивает Федька.
— Как зачем? Питать вас.
— И где ты нахватался такой смелости?
— Война творит героев. — И Дохляков делает героический вид, насколько это возможно в лежачем положении.
— Если уж из тебя, из такого труса, сотворила героя, то придется верить, что война все может, — говорит Федька издевательски, затем переходит на сочувственный тон: — Но учти: фашистские пули дырявят и поваров.
— Учитываю на все сто.
И действительно, Дохляков передвигается только ползком, стараясь не поднимать головы, и почему-то задерживается возле каждого убитого.
— Он шарит что-то, — говорит мне Федька и ползет за Дохляковым, затем манит меня к себе. Оба хорошо видим, что Дохляков обыскивает убитых и перегружает с них что-то в свои карманы.
— Так вот он зачем здесь, — шипит Федька. — В случае чего обшарит и тебя и меня, заберет адреса, потом будет писать… Катерине…
В это время брызнул немецкий автомат.
Дохляков и не вскрикнул, а только дернулся коротко всем телом и сунулся головой в земь. Мы с Федькой уползли обратно в свой окопчик. Потом Федька изрек:
— Туда ему и дорога. Мне и в могиле не было бы покоя, если бы эта тварь Дохляков-Десантский сохранился живьем, остался позорить нас, десантников.
Начинается новый, третий день. Для танков у нас осталось два патрона противотанкового ружья да одна граната. Подкрепление получить неоткуда. Кругом взрытое поле, и живых тут меньше, чем мертвых, И все перепуталось — где наши, где немцы. Про свой штаб мы ничего не знаем. Вся надежда на наши автоматы, в которых тоже не много жизни.
А танки идут, идут, вот сразу штук пять, и ведут такой огонь, что нельзя приподнять головы. Идут прямиком на нас. Мы прикидываем, как лучше израсходовать оставшиеся патроны и гранату, подождать ли еще или начинать огонь. Общая стрельба действует заразительно, иногда ненужно, вредно, начинаешь стрелять против воли.
Осколки снарядов, как жернова, перемалывают бруствер нашего окопа, земля сыплется на нас ручьями, над головой злобный, ржавый визг. Танки почти рядом, мы чувствуем сотрясение не только стенок окопа, но и дна.
— Пора, — говорит Федька. — Бью!
И не бьет… Я припадаю к нему, хочу разорвать, сдернуть обмундировку, но руки скользят по быстро намокающей кровью одежде. Федька ранен осколками сразу в несколько мест. Моя возня увеличивает и без того нестерпимую боль, и Федька хрипит из последних сил:
— Брось, дай умереть. Напиши Катерине: убит… прямо в сердце. Увидишь ее — поцелуй от меня. Она была мне одна за всех — за мать, за отца, за невесту, за жену. Одна за всех.
Он любил ее, далекую, никогда не виденную, не целованную. А все выдавал нам, своим товарищам, за шутку. Ну как я напишу об этом Катерине? Ах, друг мой, жил бы и писал бы сам!
Наконец расстегнул на Федьке десантскую куртку, из грудного кармана гимнастерки достал документы. Больше заниматься с ним некогда и незачем: он умер. Хватаюсь за ружье, выпавшее из рук моего друга, и посылаю патроны в головной танк. Один, другой… Ушли все. Сердце готово разорваться: неужели промазал? Нет, танк горит.