Выбрать главу

Сигналю фонариком, дудочкой, спрашиваю, кто есть.

Ветряк пуст. Значит, Антон Крошка… Нет. То, что ветряк пуст, ничего не значит, радоваться еще рано.

Уже достаточно светло, чтобы увидеть меня, и ради предосторожности обползаю вокруг ветряка на коленках, гляжу, нет ли тут свежей могилы. Никаких признаков. Вот теперь можно порадоваться: Антон Крошка, верней всего, поправился и благополучно ушел отсюда на сборный пункт бригады.

Теперь я могу спокойно дневать и забираюсь в ветряк. У меня нет никаких оснований не доверять ему: он долго и верно хранил Антона Крошку. Забираюсь на самый верх, под крышу. Здесь не очень уютно: сильно свищет ветер, не переставая рвется в полет уцелевшее крыло, отчего весь деревянный ветхий шатер мельницы дрожит, скрипит.

Зато на этом бую я не засну слишком крепко, не просплю свою голову. Кроме того, отсюда видно далеко-далеко во все стороны. А я люблю поглядеть на мир с высоты. У меня эта любовь с детства, когда мы с Федькой носились по холмам и высоткам Подмосковья. Потом она разрослась во время экскурсий на Урал и Кавказ. И наконец, служба в воздушно-десантных частях, учебные полеты и прыжки с парашютом сделали меня неболюбом.

И еще одно удовольствие лежать здесь, под крышей ветряка, — мне кажется, что я быстро еду, лечу, оттого и скрип и ветер. А после пресмыкательства на земле и под землей я сильно тоскую по езде, по полету.

Засыпаю с приятным воспоминанием, как ездил с отцом на Алтай. Во время разных сельскохозяйственных кампаний — посевной, уборочной — наша Чижевская МТС каждый год посылала своих трактористов помогать таким многоземельным краям, как Сибирь, Казахстан, Заволжье. Ездил на такую помощь и мой отец. Однажды, за год до войны, мы ездили вместе, он — трактористом, я — помощником. Был целый состав платформ с тракторами, а в хвосте одна теплушка для трактористов. Но я только забегал в нее поесть да попить, а ехал на платформе, возле нашего трактора, и спал там. Рассядусь, как тракторист, схвачусь за рулевую баранку, чтобы на крутом повороте не швырнуло за борт, и качу. А навстречу мне с шумом, с дымом, с ветром несутся пассажирские и товарные составы, плывут неоглядные поля спелой бронзоватой пшеницы, сосновые перелески и белоногие березовые колки, пестрые, будто прикрытые лоскутными одеялами, города, однообразно серые бревенчатые деревни, голубые извилистые реки и речки, в небе хлопотливо летают птицы, важно, неторопко передвигаются облака, иногда еле видимые, а иногда совсем невидимые, широко, могуче гудят самолеты.

Когда обгоняем подводы, пешеходов, кажется, что они идут навстречу нам, но идут нелепо — пешеходы вперед спинами, а телеги задками.

Ночью земля становится похожей на небо, ее окутывает синеватый небесный сумрак, и в нем зажигаются огни. Большими золотистыми роями сияют они в городах, тускло, грустно, редкими точками тлеют в деревнях, широкими сполохами мчатся по дорогам впереди машин, одиноко, вразброс, теплятся на полевых станах. Ночная земля красивей ночного неба.

С открытой платформы я оглядел нашу землю от Москвы до Алтая, а когда работал, все время была видна сверкающая под солнцем снеговая корона горных вершин. Оттуда мчались какие-то особенные ветры, они так освежали и бодрили, что трактористы почти не чувствовали усталости и степной жары, которая бывала под сорок градусов.

Также на открытой платформе ехал и обратно. В ту поездку особенно сильно, незабываемо я почувствовал родину. Моя родина не только деревня Чижи и отделение милиции, где прописан я, но и все Подмосковье, вся Россия, вся Земля и все небо с Луной, Солнцем, звездами. Здесь, в десанте, я постоянно чувствовал эту свою большую родину. Хранила меня не дрянненькая избушонка в Чижах, а сама Земля, обогревало само Солнце, дорогу мне освещала Луна, моим поводырем в ночных бездорожных плутаниях много раз бывали звезды.

Сон на ветряке быстро освежил и укрепил меня, как тот горный алтайский ветер, к полудню я уже выспался, готов в дорогу. Но идти открытыми полями при солнце не рискнул, остался на ветряке до темноты. Сегодня я могу не рисковать и не спешить, даже полениться, еды мне Танюшка насовала полный вещмешок, питья после недавних дождей везде море. Лежу, глазею на пустое небо. Где-то там, далеко-далеко за Солнцем, есть такая же земля, на ней такой же ветряк, и в нем такой же Корзинкин, и он думает то же самое, что и я.

Ну зачем бог и его чудеса?! Вселенная — уже такое чудо, к которому невозможно прибавить что-либо!

С наступлением темноты оставляю ветряк. Вскоре показывается знакомая заброшенная колокольня.

У колокольни нечего делать, прохожу мимо и сворачиваю на тропу к памятной деревеньке, где жила Алена Березка. Вот здесь я не пройду мимо. Стучусь. Слышу тяжелые, ленивые шаги и голос через дверь:

— Што надо?

— Алену Березку.

— Э-э, хлопче, запоздал ты. Ускакала твоя Алена.

— Куда?

— Не знаю. Ускакала — не сказала.

— Давно?

— Не дюже давно, недели с две аль чуть побольше.

— Спасибо!

И бреду дальше. Крепнет вера, что Антон Крошка и Алена ушли вместе в нашу бригаду.

Еще два дня и две ночи в дороге. Наконец Черный лес. Он начинается реденьким, низкорослым кустарником. Перебегая в серой, туманной мгле раннего утра от кустика к кустику, натыкаюсь впопыхах на тройку вооруженных людей. Они мгновенно окружают меня и хрипят сдавленными голосами:

— Стой! Руки вверх!

Скорее всего, десантники. Одеты сборно: есть на них кое-что и советское военное, и немецкое военное, и гражданское. Все грязно, рвано. Автоматы у них наши и крик: «Руки вверх!» — наш, десантский.

31

— Братцы, товарищи, я свой! Я Корзинкин!

Один из них хватает меня за лацканы куртки, притягивает к себе и начинает разглядывать в лицо. Оно у меня почти целиком закрыто повязкой. Разглядывает и ворчит:

— Корзинкин?.. Но если врешь, прикончу на месте.

Тут я узнаю в этом человеке своего дружка Федьку Шаронова и говорю:

— Феденька, осторожней тискай. Я еле жив.

— Корзинкин, верно. Выплыл? Вот это дело. Я ж давно причислил тебя к лику убитых. — Он раскидывает руки для объятий: — Можно?

— Валяй! Только потише, не повреди рану.

— Тихохонько. Я — как мама, как бабушка. — И действительно, обнимает меня нежно, ласково, насколько позволяют это грубые солдатские руки.

— А нам можно? — спрашивают двое других и тоже обнимают меня. Они не так близки мне, как Федька, но тоже десантники и даже одного со мной батальона. Сейчас вся группа возвращается из разведки.

Спрашиваю Федьку, с чего он решил, что я убит.

— Как с чего? Я давно здесь, а тебя нет и нет.

— Я писал тебе с одним старикашкой. Что он, не дошел, не донес письмо?

— И дошел, и донес. Но ты и после письма еще болтался где-то. Я все жданки съел.

— Ты не умеешь ждать.

На мой упрек Федька отвечает упреком же:

— А ты не умеешь ходить, неповоротлив, как бревно.

Потом окидывает всех нас быстрым взглядом и командует:

— Ну, малышня, пошли!

Он не любит обращений «малыши», «парни», «ребята», они слишком нежны, сладки для его детдомовского слуха, и признает только «малышня», «шкеты», «пешеходные орлы».

Шумно вваливаемся в лес. Шуметь и здесь не положено, но не можем сдержать радости, что живы и снова вместе, не можем подавить желания погаметь хотя бы немножко: всем до смерти надоело переговариваться шепотом, чихать, кашлять и смеяться в кулак.

— Вот наш дом. — Федька кивает на лес важно, гордо.

Лес, правда, хороший, серьезный: вековые сосны, березы, дубы, клены, заваленные буреломом овраги, буераки. И торжественный, медлительный шум в вершинах.

По пути ребята наперебой рассказывают мне. Уже вся бригада в сборе. Ну, конечно, не до последнего человека, есть потери. Некоторые побиты еще в воздухе, как только высыпались из самолетов, побиты зенитным огнем врага. Другие погибли от несчастливого приземления: упали в реку и потонули, угодили в пожары и сгорели, сели на вражеские огневые точки и были уничтожены, взяты в плен. Были потери и позднее, во время сбора, есть они и сейчас, редкая вылазка из леса обходится без них. Но около тысячи бойцов уцелело, в бригаде соединилось несколько отрядов и групп — Фофанова, Жукова, Зайцева…