— Тогда и мы подождем, — говорит Марковна.
— Правильно. А потом все за один стол. Вот если бы баньку завела…
— Вот-вот, — подхватывает наш дед. — Пока мы валяемся — истопится.
— А не вечером? — спрашивает Марковна.
— Вечером мы дальше, — говорит Батя.
Марковна приносит три больших охапки перин, подушек, мы устраиваем широкую, во всю комнату, постель и ложимся. Из партизан с нами остается один Батя, а хлопцы все уходят на село. У них там и знакомые и родные.
Какая же прелесть настоящая человеческая постель! У меня млеет каждая клеточка, из горла рвется счастливый хрюк, как у сытого поросенка.
Я, дед и Федька просыпаемся только после полудня. Батя и Гущин уже выспались, вымылись, сидят в будничной половине, которая полна всякого народа.
Идем в баню. Дед ложится на полок париться, мы с Федькой устраиваемся на лавке. На полке так жарко, что когда я поднимаюсь в уровень с ним, мне кажется, что у меня начинают трещать волосы. Но деду прохладно. Нахлестывая себя веником, он то и дело кричит:
— Вздани! Вздани!
Мы плещем на каменку. Пар дикой волной кидается в потолок, потом, сердито клубясь, спускается до пола, но тут ему неуютно, и опять лезет кверху. Его там набилось столько, что мы еле видим деда.
— Вздани! Кипяточком! — кричит дед, потом вдруг соскакивает с полка, мы думаем, что ему невтерпеж, а дед надевает рукавички — специально выпросил их у Марковны — и снова на полок.
Что делается на полкé, уже не видно. Мы только слышим звук веника — хлесь, хлесь — вскрики деда: «Ай-ай-ай!»
При каждом «хлесь» нас обдает волна жара. У нас такое чувство, что вот-вот от жара лопнут глаза, и мы начинаем отступать: с лавки пересаживаемся на пол, затем ложимся, затем переползаем к порогу, наконец приоткрываем дверь и, как рыбы зимой у проруби, жадно ловим свежий воздух.
Опять слышится: «Вздани! Холодной!» Я ползу, как под навесным огнем, и опрокидываю на каменку большую шайку, чтобы угодить деду. Новый вихрь пара, и в нем голос:
— Дурак! Тебе сказано — окати. Ну, теперича раскрой поскорее дверь, распахни всю!
— Ты, дедушка, сам напутал, сказал: «Вздани».
— Может быть, может, ошибся, — гудит дед.
Дверь настежь. Баня наполняется благодатной свежестью, мы окатываем деда холодной водой, он весь дрожит от удовольствия и бормочет: «Вот-вот-вот! Ну-ну-ну!.. Ой, лихо вымылся!»
— Так можно насмерть замыться, — говорю я.
— И замоюсь — не пожалею.
После бани чай, потом обед, послеобеденный сон и опять чай. За день с нас скатывается вся усталость. К вечеру мы уже напеваем, шутим: «Вздани, холодненькой. Да нет, дурак, окати кипяточком». И радуемся. И самим чудно, как мало надо нам для радости.
Вечером уходим. Наш груз потяжелел — к нему прибавились соленые огурцы и сушеные груши. Партизаны провожают нас. У пустого коровьего база я обгоняю Батю и открываю прихлопнутое полотнище ворот.
— Отгадал, отгадал, — ласково говорит Батя, приостанавливается, прислушивается к шуму на дороге и спрашивает: — А если немцы приедут в наше село?
Я закрываю оба полотна ворот наглухо.
— Правильно. Как видишь, тайна наша нехитрая. Где ворота, где колодезный журавль, где теленок то пасется, то не пасется — помаленьку все служит нам.
Здесь, от коровьих базов, мы поворачиваем в свой лес, а партизаны — в свой.
35
Противник стягивает к нашему лесу артиллерию, минометы, пехоту, а наутро, чуть свет, открывает жестокий артиллерийский огонь. Но у него нет точных данных о нашем расположении, он бьет наугад, и гроза проходит мимо нас. Слегка затронут только один край нашего лагеря, разбито несколько землянок, но урона в живой силе нет.
После артналета минут сорок полной тишины, затем в оврагах возникает шорох, точно так, когда пробегает ветер. Лес стоит на высоте. Оттуда на поле вьются два глубоких оврага, в них лес гуще, меж дерев много кустарника. Укрываясь в нем, идет в наступление пехота противника. Мы поджидаем ее в замаскированных окопах.
Ноябрь. Лес почти совсем нагой. Опалая сухая листва лежит по оврагам ворохами. Ветра совсем нет, а листва громко шуршит. И все ближе, ближе к нам. Сквозь нагие кусты уже видно, как перебегают, ползут, опять перебегают немцы. Они накапливаются уже у крайних кустов, а мы все не стреляем.
По окопам от уха к уху передают приказ Сорокина: не спешить.
Мы изрядно поизрасходовали свой боезапас и теперь должны экономить.
Между нами и противником совершенно чистая полоса шириной метров в тридцать.
— Рус комсомол, сдавайсь! — кричит один из фрицев. — Вас мало, а нас сто.
Сто в его понимании, должно быть, уйма, тьма.
— Скоро будет меньше, — откликаемся мы.
— Сдавайсь, будешь белый хлеб кушать, шнапс, — продолжает фриц.
А мы:
— Чужим хлебом угощаешь. Скоро выпустим из тебя и хлеб, и шнапс, и кишки.
Словесная перепалка продолжается. Вдруг в самый разгар ее немцы делают новый бросок. А мы как резанем из пулеметов, из автоматов!.. По всей немецкой цепи стон, брань: «А, рус комсомол-бандит!» — и дикий вопль: «Шнапс! Шнапс!..»
— Идите, еще напоим! — аукнулись мы.
Половина атакующих остается перед нашими окопами, кто убит, кто тяжело ранен. Уцелевшие отползают в овраг. А через полчаса вторая атака. Немцы лезут смелей, упрямей, они, видимо, получили шнапс и, кроме того, подкрепление крупнокалиберными и станковыми пулеметами.
И эта атака захлебнулась. Опять раздалось: «Шнапс! Шнапс!»
Атаки следовали одна за другой и раз от разу сильней. Иногда атакующие лезли с криком: «Ур-ра!..» Либо хотели сбить нас с толку, либо понравилось наше слово. Да, хорошее, победное слово. Сквозь стрельбу, крики атакующих, вопли и проклятья раненых слышался гул моторов — гитлеровцы подвозили подкрепление. Мы отбили уже пять атак.
Изобретательный, хозяйственный Антон Крошка предлагает воспользоваться этой благоприятной обстановкой:
— А давайте смерекаем кашу. Ждать, когда перебьем всего фрица, долго. Сегодня фрица много.
Что можно иметь против каши, если мы со вчерашнего вечера живем голодом: гитлерня не дала нам позавтракать, пришлось прямо, как говорим, без пересадки, из объятий сна и сновидений идти в бой. Мы отпускаем Антона Крошку и еще отряжаем деда Арсена в помощь ему. Они разводят костер во второй линии траншей.
В перерыве между атаками к вам приползает капитан Сорокин, спрашивает:
— Как дела?
— Как сажа бела, — отвечает Федька.
Я добавляю:
— Идут, нас не ждут.
— А без шуток?
— Все живы, все целы.
— Где Антон и дед Коваленков?
Кашу варят. Вон, недалечко.
— Какая тут каша?
— Будет, товарищ капитан, будет хорошая каша, — отзывается Антон. — Не беспокойтесь, никто не убежит: каша не имеет для такого дела ни головы, ни ног, а фашистам мы оборвем это самое. Никто не убежит.
Когда фрицы подползают на бросок гранаты, Антон и дед Коваленков переползают в первую линию траншей и начинают работать оружием, а поотгонят фрицев — снова берутся за варево. У обоих удивительное спокойствие, и чем ни больше опасность, тем они хладнокровней.
Каша готова и, кроме того, чай. Сорокин смеется:
— Нашему Крошке дай спичку — он целый дом выстроит.
Отбито восемь атак. Немец, кажется, сыт, откатился дальше. Нет, это только маневр, взамен отступивших он пустил свежие силы. Укрываясь за деревьями и кустами, где ползком, где в полурост, быстрыми перебежками они подобрались почти вплотную к нам.
У бруствера наших окопов закипел ужасный бой, сразу и автоматный, и гранатный, и рукопашный.
У нас много жертв, наши цепи поредели, разорваны на маленькие звенья, группки. Комбат Сорокин перебегает, переползает по траншеям и кричит: «Малыши, куда? Стой, не робеть! Малыши, вперед, за мной! Орлы десантники, ни шагу назад! Всего по два фрица на брата. Не трусь, собьем!»
И те, что дрогнули, начали отходить, снова бросаются вперед, бодро кричат: «Ур-ра-а!..»