Рядом со мной дерется наш доктор. Бой достиг того критического момента, когда и докторам и санитарами приходится хватать оружие. Вот доктор выхватил из кобуры пистолет и положил перед собой на бруствер окопа. В тот же миг возле доктора очутился Сорокин.
— Доктор, убрать немедленно револьвер!
Доктор с радостной поспешностью сунул револьвер обратно в кобуру.
— Ни шагу назад, доктор! — продолжал Сорокин. — Разве вы не видали смерти?
— Конечно, видел. И много раз. Но… то были чужие смерти. А теперь вижу свою. Она совсем другая.
— Знаю. Не будет смерти, будет победа. Победа!.. — кричит Сорокин и перебегает в другое место, где угрожает неблагополучие.
Как верно сказал ты, наш милый, умный доктор! Ты, видевший много всяких смертей — ведь ты военный доктор, — признал, что сказать «я видел смерть» может только тот, кто видел не чужую, а свою смерть, видел не воображаемо, а явно, когда остается до нее меньше секунды, ровно столько, сколь занимает выстрел из автомата.
Так что не гордитесь, свидетели чужих смертей!
Был в этой атаке один очень опасный момент. В самый разгар схватки мы вдруг услышали сильную трескотню у себя за спиной. Все и вполне резонно подумали, что там тоже немцы и мы окружены. Некоторые из нас кинулись назад, на врага, который зашел с тыла, другие впали как бы в столбняк и прекратили огонь.
Если бы этот момент замешательства затянулся еще хоть немного, даже трудно сказать, чем бы все кончилось.
Спасли положение капитан Сорокин и дед Арсен. Они оба, один на правом, другой на левом фланге, рванулись вперед.
— Малыши, за мной! — кричал капитан. — За мной!
Мы любим этот призыв, в нем для нас звучит и любовь к нам, и гордость нами.
А дед закричал:
— Бей гада! У него и стрелять-то нечем, рубленым гвоздьем палит.
Сам дед за неимением патронов, когда воевал один, не раз заряжал свою бердану мелкорубленными гвоздями. Получив автомат и гранаты, он переменил мнение о гвоздяной рубленке: хороша она только в крайней бедности.
Крик деда «гвоздьем палит» рассмешил и ободрил нас, мы отбили атаку окончательно. Потом мы разобрались, что в тылу у нас никакой стрельбы не было, велась она с одной стороны, но разрывными пулями, которые, ударяясь о деревья, создавали полную картину пальбы. Дед приписал этот треск гвоздяной рубленке: она ведь летит не одной пулей, а щепотью, и треску от нее много больше.
Из оврагов быстро поднимается черная ноябрьская ночь. Атакующие откатились дальше, чем обычно, постепенно умолкли. Но моторы продолжают урчать, и шум их расползается все шире. Ясно, что немцы подбрасывают свежие силы, окружают лес, утром начнут новое наступление.
Прямо из боя — в дорогу. Еще хоронят убитых и перевязывают раненых, а наша цепь по-змеиному тихо-тихо, извиваясь и крадучись, выползает из Таганского леса.
Тяжелый двухсуточный переход при полном вооружении, по самому скверному бездорожью — по перепаханным полям, по оврагам, через старые и новые окопы. Нельзя ни говорить, ни курить, ни кашлять, ни чихать, ни сморкаться. Пить нечего. Давно опостылевшая десантская сухомятка — невареная картошка, дубовые желуди, капустные кочерыжки, что иногда находим по дороге, — окончательно не лезет в горло. А проглотишь силком — начинается рвота.
Особенно трудно достались вторые сутки. Ночь была лунная, зло лунная, назвали ее ребята, что не всякий даже солнечный день мог бы сравниться с нею. И вот в такую ночь мы, около тысячи человек, переходили чистое поле. А день, весь день сидели плотно, тело к телу, в маленьком, совсем обдутом перелеске, который огибала бойкая автомобильная дорога.
Из всей бригады весел и бодр, кажется, один Антон Крошка. Он трогает окружающих за ослабевшие ремни и говорит:
— Вот у меня ремень все на прежней, на сытой дырке. Я знал, что прямо из боя в поход. Нет, мерекаю, а я без каши не пойду. И вот оправдалось: кто смел, тот и поел.
Многие остались голодные: одним и в голову не пришло подумать о каше, другие не осмелились заниматься костром и варевом под гранатами противника. Надо иметь особую душу, особую привычку, сметку, ловкость, особое спокойствие, чтобы в огне, в пылу гранатного и рукопашного боя «смерекать» кашу.
Наша длинная цепь, целая бригада идущих в затылок, все больше редела, удлинялась. Ослабевшие сперва бросали то, без чего можно было как-то обойтись — шинели, запасное белье, потом сбавляли шаг, останавливались и ложились без команды. Я не слабый парень и перед выходом из Таганского леса зарядился кашей, которую сварил Антон, но в конце второго дня шел в каком-то тумане, почти в беспамятстве.
И были бы худшие неприятности, если бы не пришел на выручку опять же наш Антон. В конце пути, в самое критическое время, нам повезло — повстречалось неубранное картофельное поле. Антон тотчас подскочил к комбату Сорокину и начал выкладывать свой план. Можно быстро накормить всю бригаду. Картошки целое поле. И дров сколько угодно — рядом лес. Есть и укрытие — большой овраг. Приостановиться на полчаса — и будет до отвала вареной картошки.
— А вода?
— Не надо. Сварим без нее, — убеждает Антон. — Я знаю такой способ.
— Без воды? Интересно! — И Сорокин распорядился: — А ну, давай показывай!
Антон мигом выдернул одно картофельное гнездо, бабахнул его в свой котелок, сверху прикрыл слоем опавших листьев толщиной в палец и поставил на костер. Мы с Федькой скрывали костер распяленными шинелями.
Через двадцать минут Антон дал нам попробовать картошку. Была готова, и замечательная, рассыпчатая, как сахарный песок. Затем помчались с котелком догонять Сорокина; он попробовал и послал дальше, к командиру бригады.
Комбриг, обжигаясь, глотал горячую рассыпчатую картошку и сам рассыпался в похвалах ей:
— Дивная! Никогда не едал такой. В чем варили?
— По новому способу, по-десантски. — Антон расшифровал нехитрый способ. — Картошка плотно закрывается слоем листьев и варится в собственном пару, которому листья не дают улетучиваться.
Комбриг дал команду свернуть в овраг, там разрешил сделать привал и наварить картошки.
— Знал, а почему не говорил? Сколько мы слопали из-за тебя сырой картохи! — укорил Антона Федька.
— Потому не говорил, что ничего не знал. Это мне только сегодня стрельнуло в голову.
Поели картошечки и побрели дальше.
Наконец мы в партизанском лесу. Нас встречает командир партизанского отряда Батя. У него, разумеется, есть имя, отчество, фамилия, но все это пока спрятано, погребено под кличку.
Батя стоит без шапки в окружении своих хлопцев и весело, ласково кивает нам. Его белые волосы шевелит ветерок, и они так сияют под солнцем, точно рады нам и улыбаются.
Нам всем разрешают заснуть. Мы под надежной охраной наших друзей-партизан. И мы спим крепким, абсолютным сном, в котором ни грез, ни сновидений, ни осторожности и после которого долго не можешь понять, где ты.
А немцы в это время, как мы узнали потом, громят Таганский лес самоходками, минометами, с воздуха. Четыре дня громили, а потом написали, что в Таганском лесу уничтожен красный десант в шестнадцать тысяч человек. Поторопились фрицики праздновать победу. Нет, не видать вам ее, победа будет наша!
Здесь к нам присоединилась еще группа десантников, которых отбрызнуло при десантировании дальше других. И партизанский отряд готов действовать заодно с нами. Сила получилась грозная.
Партизанский лес большой. К тому же партизаны и десантники приучили немцев бояться леса. И еще — бояться ночи. Ночью в лес немца не заманишь, не вытуришь. Нам здесь вольно. Говорим в полный голос, играем на гармошках — мы немало поотнимали их у живых и мертвых гитлеровцев. Они любят таскать с собой гармошки, особенно маленькие, губные. Мы даже поем во всю грудь, во все горло и в одиночку и компаниями. У нас почему-то особенная тоска по песням, по музыке, даже хриплую гармошку-врунью готовы слушать вечно.
Раньше жизнь тишком да шепотком, в постоянном вражеском окружении, которая получила образное название «Не под богом, а под бомбой ходим», сильно стесняла общественно-политическую работу. Теперь эта работа развернулась, как в нормальной обстановке. Проходят партийные и комсомольские собрания, и говорят на них во весь голос. Выпускается боевой рукописный бюллетень: «Смерть немецким оккупантам!»