Выбрать главу

– Мода предполагает даму-овцу?

– Овцу, – потом венский журнал, мы с женой, а волчки просто наши исполнители.

Сильно это меня задело, потому что в прежнее время все издатели так думали и о нас, журналистах, и разве уж какой-нибудь особенным талантом прославится и начнет издателей бить гонорарами и невозможными капризами. Было время, и мне раз удалось одного заставить привезти к себе коробку сигар мексиканского листа…

Обиженный хозяином за волчков, я придумал попробовать приспособить волчков для самостоятельного творчества в условиях фабричного труда, и с этой целью я еду в Кожевники, на крупнейшую в Москве фабрику башмаков Парижская коммуна.

Несознательная Таня

Заводоуправляющий фабрикой «Парижская коммуна» не сразу освободился для разговоров со мной, и мне пришлось подождать его в конторе на диване под стенной газетой. Накануне был праздник женщины, и потому вся газета была посвящена именно той женщине будущего, для которой мы с волчками задумали сделать небывалый башмак. Статьи были написаны очень грамотно, и от них веяло целомудрием и холодком первого снега. Особенно растрогала меня этой снежной наивностью заметка, посвященная одной легкомысленной фабричной девушке Тане. Тут же была нарисована и сама девушка-франтиха в юбке потому уже красивой, что на ной сходились все оттенки цветных карандашей, и также очень красива была шляпка на девушке – какая-то бабочкой, и особенно башмаки. Рассмотрев рисунок раньше текста, я подумал было, что это наивная попытка изобразить красоту будущей женщины, и вдруг с изумлением прочел текст под картинкой:

Несознательная Таня, которую нам нужно просветить.

Суровый заводоуправляющий, в высшей степени деловой человек, прямой, как полоса стали, нетерпеливо выслушав мой рассказ о волчках, заявил мне, что волчки работают на буржуазию, а фабрика стремится создать массовый механический башмак для рабочей женщины. Искусство выпадало из этой формулы, а с ним и я со своими волчками. Но так не должно быть, без красоты люди жить не могут.

– После переговорим, – сказал заводоуправляющий и передал меня техноруку.

Я целый день бродил по фабрике, представлявшей собой душу мастера-башмачника, вывернутую вовне и разделенную на сто пятьдесят операций, зафиксированных в железе и стали. Тут не было места песне кустаря – пели машины, и многие лица выражали напряженную волю.

Совершенно изумила меня затяжная машина, похожая на механического человека с руками и пальцами. Возле нее стоял рабочий-гигант, ожидавший меня с радостным волнением. Я сразу заметил в его настроении ту профессиональную гордость и задор, какие видел и у волчков Марьиной рощи. Он рассказал мне о своей любимой машине, как о своей жене: он переживает уже третью. На первой он выучился работать, и она была ему как первая любовь; вторая – хорошая, верная жена, третья – расхлябанная, работает только на пятьдесят процентов.

Мало-помалу сознание и воля стального механика меня начали увлекать, как вдруг, переходя из отделения в отделение, с изумлением я увидел волчков, работавших ручным способом изящную обувь. Оказалось, что эту обувь на французских каблуках – польку, румынку – невозможно сделать механически, а так как у «Парижской коммуны» есть свои магазины и покупатели требуют изящную обувь, – то пришлось обратиться к волчкам.

– Это не принципиально, – сказал заводруправляющий, – это временно допущено в силу необходимости, эти мастера – наши блудные дети.

В модельном отделении со мной разговаривали, однако, не так прямолинейно и вполне разделяли идею сотрудничества волчка с машиной, восполнение мастером тончайших операций, недоступных машине, – коллективную выработку народной формы. Один рабочий даже принял это горячо к сердцу, как, может быть, вернейший путь просвещения «несознательной Тани».

По разным причинам, на этом весеннем путешествии в Москву окончилось мое исследование башмачного дела, и я не довел его до того момента, когда исследование переходит в дело изменения самой жизни. Осенью мне встретился на железной дороге Цыганок. Он жаловался на плохие дела: что предприниматели прекращают дела, а кооперация слишком медленно восполняет пробел. Особенно же плохо, что дети не учатся их мастерству, и волчковое дело, верно, уйдет вместе со старыми мастерами в могилу.

Однако довольно было несколько моих слов о будущем: что волчковая работа сольется с массовым производством фабрик, что машины будут размножать волчковую строчку и рабочий будет участвовать в творчестве…

– Сознаю, – сказал Цыганок.

И перешел к радостным воспоминаниям о нашем заседании в Марьиной роще. Оказалось, что мы плохо подумали о костюме прекрасной заготовщицы, – без фасона платья невозможно создать и фасон башмака женщины будущего, и в Марьиной роще уже придумали, из какого материала надо сделать такое платье.

– Из какого же? – спросил я.

– Из серебрёного шавро, – ответил Цыганок.

– Ну, вот видите, разве можно унывать: вы – художники.

– Сознаю.

– И революционеры?

– Без всяких.

Торф*

Пожар

Возле конторы стояли рабочие-торфяники, читали объявление выдаче зарплаты. Я надел очки и тоже стал разбирать бумажку.

– Стекла приставил и видит, – сказал один торфяник, – как умственно!

Очкам не удивится даже самый серый мужик. Очки были поводом выразить неприязнь к новому человеку. Это особенность русского быта: неприязнь к новому.

– А по какому делу вы тут смотрите?

Я сказал, что приехал по поручению газеты.

Не успел я выговорить эти слова, как все эти рабочие окружили меня и стали жаловаться на плохую выпечку хлеба и на разное другое.

С этого времени все стали звать меня рабкором, и от этого мне плохо не стало: в рабочей среде я сделался желанным человеком, а половинка кирпича в затылок из-за куста, как настоящему рабкору, здесь, в государственном предприятии, мне не угрожала.

Но я не только совсем корреспондент. Меня интересует и просто болото, непроходимое, невылазное. Какой-то задор берет меня пролезть в неизвестное, и пегому я называю свои записки исследованием.

Извините меня, – раз уж исследование, то надо было начать с какого-нибудь предисловия. А теперь я перехожу прямо к своим рабкоровским болотным приключениям.

Есть известная сказка о Берендеевом царстве. И ученым известно, что некогда было озеро Берендеево. Теперь же на месте Берендеева царства и озера лежит болото с богатейшей залежью торфа: четыре с половиной тысячи десятин торфа с глубиной, в среднем, на две сажени. В сторонке от болота, на его высоком берегу – железнодорожная станция Берендеево.

Сюда я приехал издали на лошадях с тем, чтобы оставить тут где-нибудь свои необходимые для болотного путешествия вещи, съездить по делам в Москву, а потом вернуться и начать свои наблюдения.

Возле станции был торговый поселок.

Я спросил, нет ли тут постоялого двора.

– Нет, – ответили мне, – у нас такого нет ничего, каждый живет сам по себе.

Я спросил о столовой, – пообедать.

– И этого нет, – ответили, – у нас харчуются всяк в своем доме.

– Что же у вас есть для других?

– Для других у нас есть только два пассажирских поезда.

После того меня повели к одному странноприимному человеку, какому-то Сергею Порфирьевичу.

Когда мы вошли в его избу, то с печки послышался жалобный голос и поднялась голова, как бы у воскресающего Лазаря, вся обвязанная погребальными платами. Это и была голова странноприимного Сергея Порфирьевича, страдающего мучительной зубной болью с флюсом.

Здесь я оставил свои вещи, отправился в Москву, переделал там тысячу дел, и, когда через неделю вернулся к торфяным разработкам, мне казалось – целая вечность прошла. Но вечность прошла, а Сергей Порфирьевич, оказывается, лежит в совершенно том же положении на горячей печке.