После того мы поднялись и пошли ночевать в сенной сарай. Все скоро улеглись; я, курящий, сидел на бревне перед сараем и говорил с Павлом. Мне хотелось узнать у него, что останется у крестьян от нашего большого интересного разговора в избе.
– Вот облачко тает, – сказал Павел, – и у них так же расходится мысль и так все им было, как сказка. Но вон, посмотрите, сосед мажет дегтем телегу, вы его узнаете?
– Это – который сказал о монете.
– У него есть монета, я ее знаю: тысяча семьсот двадцать первый год. И он знает, что тысяча, а не семьсот, но теперь услыхал от профессора, что за семьсот можно получить миллион, сбился и думает: «А может быть, и семьсот, может быть, и получу за нее миллион?» В деревне ему нельзя показать профессору, – вдруг все узнают, что он богач: это надо сделать тайно. Вот он и мажет телегу: за этим и поедет завтра в город. И это я уж знаю верно-преверно – день небазарный, ему больше незачем ехать в город, да и мужик такой…
Когда я вошел в сарай, Лева уже спал и, переутомленный, бормотал во сне – и все одно и то же слово: «норманн», «норманн».
Он мешал спать археологу, я разбудил его и попросил перелечь поближе ко мне.
Археолог спросил:
– Лева, почему вы во сне все повторяли: «норманн», «норманн»?
– Ах, Александр Андреевич, у меня есть догадка, да я не решаюсь вас об этом спросить. Вы сказали, что нога нашего открытого человека очень большая и что это, наверно, мужчина. Вот я хочу вас спросить, что и для мужчины – эта нога большая?
– Да, я думаю, что и для мужчины.
– Так не норманн ли это? Вот о чем я догадываюсь. Как вы думаете, не норманн?
– Нет, Лева, если бы это был норманн, то мы нашли бы только урну с пеплом: у норманнов было сожжение трупов.
После того Лева заснул и больше не бормотал.
Мысль о первобытном человеке больше мне не мешала спать: черты лица его мне теперь были знакомы. И все мы спали отлично и проснулись с радостным ожиданием продолжения раскопки кургана и потом – дальнейшего путешествия.
К нашему счастью, взошло наконец прекрасное солнце, и при этом свете мы сразу заметили исчезнувшую вчера ленту, след сопревшего под насыпью кургана дерна. Отчетливо показался обрез могилы. С востока на запад по компасу через место находки кости мы провели прямую линию и по ней сверху уверенно стали вести приемную траншею, через которую потом вынем костяк. Опять копают Лева и Павел, а мы все сверху, лежа на кургане, напряженно смотрим, и каждый раз, когда кто-нибудь локтем обсыплет землю внутрь траншеи, Лева, окончательно завладевший раскопкой, бранится. Николай тоже смотрит рядом с нами в могилу, он часто обсыпает землю, что-то его изнутри подъярыживает, хотя виду он не показывает…
Вот уже и близко скелет, дальше копать лопатой опасно. Павел выходит, ложится рядом с нами, профессор спускается вниз, учит Леву, как надо выбирать землю руками, передает ему все это дело и присоединяется к нам. Он сказал подпослед:
– Первое покажется череп.
И Николай вслед за этим обсыпал в траншею много земли.
Каждый комочек Лева разминает руками, каждый малейший камешек показывает профессору, при каждом упоре пальца в землю говорит:
– Вот, кажется, и голова.
И в этот момент Николай непременно сыплет локтем землю в траншею.
– Ты, Николай, должно быть, боишься, – говорит ему Лева, – лучше уж уйди.
И вдруг окончательно и уж наверно, правильно вскрикнул.
– Голова, голова!
Профессор спустился, потрогал место и сказал:
– Да, это голова.
Николай побледнел и впился глазами в то место.
Павел тихо сказал:
– Вот но таким-то раскопкам, должно быть, узнают потом происхождение человека.
Никто ему на это ничего не сказал: все с напряжением ожидали увидеть, какой покажется голова человека, пролежавшая в земле, быть может, лет восемьсот. И она показалась гораздо значительнее, чем я представлял, главное, цвет ее был не обыкновенный костяной, а как бы красноватый, почти как красная медь или обожженная глина, так что, не видя лицевой части, можно всякому принять за кубышку с кладом. Но Лева осторожно очистил ее от земли, и вот показался лоб мертвеца и зубы, главное, что зубы-то были совершенно белые…
Когда при нашем общем молчании и напряженном внимании показались зубы, вдруг Николай загоготал, поднимая слог «гэ» все выше и выше, как сирена, или, скорей, жеребец: гэ-тэ-гэ-гэ-з-э… На очень высоком «э» жеребячий звук вдруг оборвался, и все получилось так:
– Гэ-гэ-гэ-э-э… твою мать.
Это был звук человека, оставленного творческим духом, как оставлена им пребывающая вечно сама в себе обезьяна, и звук был всем нам и знаком, и страшен, и противен, и в конце концов смешон; изумленные, мы подняли головы и расхохотались.
Один только Павел не стал смеяться, ему это было слишком близко, чтобы смеяться. Своими большими серыми, с мучительной думой, глазами он строго посмотрел на ржущего человека и приказал, как обезьяне:
– Замолчи, дурак, по таким раскопкам узнается происхождение человека!
Было много странностей в способе погребения этого большого человека с необычайно крепкими свежими зубами, и расположение костей, особенно в шейных позвонках, было неправильное. Но профессор нам ничего об этом не сказал и только, уже когда мы с ним были опять на озере, высказал свои предположения: «Скорее всего это был повешенный».
Весна человека
Две реки, впадающие одна в Оку, другая в Волгу, протекают одна в плодородном Ополье – среди поля, другая в болотистом Залесье – у древлян и почему-то носят одно и то же название Нерль. Большая Нерль, по которой мы из Семина-озера продолжаем свой путь, и другая, Малая Нерль. Между реками был где-то переволок, та и другая река были одним и тем же путем из Залесья в Ополье, и вот почему, может быть, эти совершенно разные реки называются одним именем.
Мы плывем по Большой Нерли среди однообразных болот и по таким излучинам, что церковь села Копнино полдня к нам приближается и полдня удаляется. Где-то на берегу молодой пастух учился играть на трубе, и эти звуки вам тоже были слышны, нарастая и ослабевая, тоже почти весь день.
И анероид Сергея Сергеича, и нога отца Филимона согласно предсказывают ненастье, дождь поливает нас целый день. Но я не знаю, бывает ли такое время хоть один день без красы. Под вечер показалось, в разлуке ставшее особенно прекрасным, солнце, из воды высунулись огромные камни, на высоком берегу стал бор, и отец Филимон попросился у своего сурового начальника хотя бы на пять минут выйти па берег. Мы все догадываемся, зачем просится поп Филя на высокий берег: наши промеры реки, испытание скорости течения, вычисление высот по анероиду, изучение промыслов, цифры населенности, отбираемые нами у председателей сельсоветов, количества земли и лугов, зарисовка покрытий лесных строений, наличников, резьбы, коньков и петушков, – вся эта необходимая краеведческая работа только после когда-то даст черты этой реки, но отцу Филе кажется, что если он залезет наверх и выглянет, то сразу же и откроет новую страну.
Место, где вылез отец, было действительно прекрасное: высокие берега с высоким бором, так что глянешь наверх – и шапка валится с головы, река покрыта белыми лилиями и кувшинками, через зеленые ворота виднеется такая большая заводь, что не знаешь, куда же ехать: заводь значительно шире реки и тянет ехать туда, но вот там, на реке, стоят два зеленых сторожа, две тоненькие тростинки, вечно дрожат и кланяются от шевелящего их внизу течения, значит, это – река и ехать надо туда.
Трудности путешествия всегда искупаются минутами такого душевного равновесия, когда какое-нибудь ничтожное явление вдруг открывает все великолепие мира. В ожидании возвращения батюшки мы все стали дивиться красоте балета бесчисленных ручейников над водой в косых лучах вечернего солнца. Жизнь этих белых существ, имеющих вид бабочек, была всего один только день: но как же они великолепно проводили этот единственный определенный им день! И этот день я узнал в себе, как родной: был тоже один такой единственный день и у меня.