Франки он взял. Но ослабел, сильно запил, стал расползаться.
– Нисходящая звезда! Комета рушащаяся! Наталья, ты в меня все веришь?
Он переоценивал. Напрасно думал, что вообще-то очень я в него верила. А теперь совсем не нравился его рамолисмент. Рамолисмент же рос, и быстро. В начале нашей жизни за границей я над собой чувствовала силу некую, и власть, теперь же были только пьяные истерики, потом подавленность, затишье, он на меня тогда смотрел как будто бы на якорь некоторый.
– Наталья, ты не выдашь, – бормотал, – я уж знаю, на тебя можно положиться. Ты живая и живучая, живешь, идешь… Что ж, может быть, и выплывем.
Пытался он работать, но теперь мало выходило – слишком нервничал и вообще истощался. Его, конечно, надо было пожалеть. Но я жалела мало. Чтоб отвлечься, стал он бегать по притончикам картежным. Иногда и я ходила, но теперь чувство почти брезгливости вызывал он во мне – красный, с воспаленными глазами и неверным голосом свихнувшегося игрока. Коньяк, рюмка за рюмкою, не помогал. Карта его понимала – как лошадь ощущает кучера нетрезвого и склонна понести – карта казала ему мину насмешливую и предательскую. Он спустил быстро все, что оставалось, продал бриллиантовые запонки, часы – грозила нищета. Остались у меня только две тысячи отцовских. Как ни просил, я не дала ему ни франка. Но я вспомнила Москву, зиму, когда играли мы с ним в клубе, и решила вновь попробовать, сама.
Я не сказала ничего, ушла одна в притончик у Монмартра, где мы бывали с ним, там действовала рулетка. Меня пустили по условленному стуку. Притон был второсортный, грязновато и накурено, пахло духами, и за столом, с лицами зелено-бледными, сидели личности – кто знает, кто из них чем занимался там, в жизни верхней? Может быть, юноша в красном галстухе с толстыми губами подделывал доллары; чистенький и стриженый, в золотых очках – кассир, еще не арестованный. Скуластый, в шарфе и каскетке – из апашей, рядом с ним подруга, остроплечая Марго с синими кругами под глазами, пудреная и подкрашенная, с тем изяществом остроугольным и надтреснутым, какое может только у француженки быть.
Я приглядывалась, наблюдала. Видела, как равнодушно спускал гульдены свои сытый голландец с подозрительным юношей, как Марго загоралась, когда ей лопаточкой сгребали золотые. Спросила коньяку – выпила. Чувствовала себя легко, покойно.
Марго выронила платочек. Я подняла и подала. Та улыбнулась.
– Вы очень милы.
И пожала руку мне.
– Вы нынче здесь одна?
– Одна.
– Ого, вы не боитесь. Вы не американка?
Я объяснила ей, кто я и что мне нужно. Она захохотала.
– Это смешно, но неужели же вы думаете, что другие ходят сюда, чтобы проигрывать? Пьер, посмотри, смешная русская.
– А я вам говорю, что выиграю. Ну вот хотите, покажу. И я поставила пятьдесят франков. Мне возвратили триста.
Марго захлопала в ладоши: она сама выигрывала, и была добра. Но больше я не ставила.
На другой день вновь явилась, и вновь села рядышком с Марго. С собою у меня была тысяча франков. Я ставила на красное – не выходило. Попробовала черное – опять спустила, денежки мои загребла Марго, со смехом, вновь схватила меня под столом за руку, слегка пожала.
– Видите, как вы выигрываете!
– Это еще ничего не значит.
Несколько раз удавалось мне, в общем же я проиграла восемьсот.
Дома этого не сказала, днем спала, а вечером опять шла на Монмартр, пробиралась в ворота, грязным двором, над которым звезды летние стояли, по вонючей лесенке с вытертыми ступенями – наверх, в комнату с висячей лампой.
Марго опять была здесь. Она явно чувствовала ко мне дружественность. Покровительствовала, пыталась наставлять.
– Natascha, главное, не нужно волноваться и ставить последнее. Вот смотрите, как играет Пьер.
Пьер, несмотря на свой шерстяной шарф, каскетку и татуировку, ставил по пяти франков, крепко, будто бы наверняка – и выигрывая десять, твердо, деловито прятал их в карман.
В этот вечер я играла сдержаннее, и сначала даже несколько выигрывала. Но потом зарвалась, и от второй моей тысячи осталась половина.
Марго блестела глазами.
– И завтра придете?
– И завтра.
Александру Андреичу я ничего не говорила. Но чувствовала, что должна играть, должна ходить, как в Москве некогда я знала, что должна петь – пела.
Я играла еще несколько дней. По-прежнему в притоне выигравшие напивались, голландец, проигравшись, отступил, зато явился англичанин молодой, сэр Генри, – высокий, крепкий и красивый. Твердая, ясная постройка. Может быть, он офицер, может быть, барин, но глаза серые просты, румянец тонкий, и хороший очерк профиля.