Иногда, если я приходила вовремя, хорошо пела, Павел Петрович водил меня от себя ужинать к Феделинаро, против знаменитого фонтана Треви. Как и в работе, в кулинарии Павел Петрович был взыскателен и аккуратен.
И под неумолчный, мощно-мягкий шум текучей стены Треви мы сидели в узенькой комнате Феделинаро, композитор проверял осьминога, вынюхивал треббиано и орвиетто и ел персики.
– С нового года мы займемся литургией. Там для вас найдется соло. Если только мне не помешают, напишу как следует.
Да, этот старичок так же тщательно и хорошо напишет литургию, как известны его всенощные. Сейчас он сосет персик, а завтра, у раскрытого окна в сад Барберини, погрузится за роялем в отвлеченные мелодии, и горе тем, кто помешает этому занятию.
Но чего же удивляться: я сама! Мог ли предположить Павел Петрович или кто-нибудь из слушателей моих на вечере княгини Д., в прошлую среду, кто я такая, как жила во Фраскати? На какие деньги из Парижа прикатила? Лишь Георгий Александрович знает кое-что. Но он особенный и все поймет. Он как-то раз спросил меня:
– Ну, что же римский пастушок? Забыт? И окончательно?
– Что ж – был, да сплыл.
Неверно было бы сказать, что я его совсем забыла. Дни во Фраскати отошли. Мне вспоминался запах лука от губ Джильдо, бархат глаз бессветных, древний храмик, где он подстерег меня со своей дудочкою. Но время заклубилось надо мною светлым облаком – обращало в миф все прошлое. А в настоящем я по-прежнему ни в чем себя не сокращала. И в промежутках между выступлениями, книгами, музеями я занялась еще занятием – охотой с сэром Генри. Сэр Генри вспомнил, что не только в Риме полагается смотреть развалины, но для джентльменов существует славное занятие – охота на лисиц.
Как некогда Ольга Андреевна бранила меня за замужество, так не одобрил композитор новую мою забаву.
– Что за нелепость! Боже, что за вздор! Вы будете скакать, потом простудитесь, испортите свой голос… кто же мне споет в заутрени? Вы только вообразите: мы разучим, все наладим, и вы… ну, например, ногу себе вывернете?
Он на меня смотрел с тревогой, раздражением. Голову сверну – это бы ничего, если бы голова одна могла спеть новый его опус, но не споет, и это неприятно.
– Нет, полное безумие.
Георгий Александрович взглянул иначе.
– Кровь помещицкая заиграла.
И когда ноябрьскими утрами пред моим отелем появлялся с парою темно-гнедых наездник, то Георгий Александрович, в желтых крагах, куртке и каскетке, заседал уже на сером в яблоках коне – спокойно и непринужденно, точно в жизни тем лишь занимался, что травил лисиц.
Я садилась в дамское седло. Солнце румянило верхушки Trinita, внизу via Condotti в инее и голубом тумане. Лошади ступают звонко, воздух хрупок, свеж.
А через полчаса мы уж за Римом, на дороге Тибуртинской. Нас встречает там сэр Генри на вороном жеребце. Кампанья в серебре, тиха, чуть курится. А небо еще бледно, неземная ясность в очертаньях гор над Тиволи, на нежной бирюзе. Охотники спускают псов – и начинается игра.
Гончие подымали, борзые травили. Что было, в сущности, мне до мышкующей лисицы, игравшей в солнце на пригорке, будто подметавшей за собой хвостом пушистым? Но, верно, прав был мой Георгий Александрович: степная кровь вскипала – и от гонки не могла уж я отстать. Спокойный, и готовый каждую минуту мне помочь, скакал со мною рядом рыцарь мой, и кажется, если бы случился по дороге ров, в котором можно свернуть шею, он равнодушно и свернул бы, из учтивости и безразличия. То летели мы к берегам Анио и Священной горе – холмику скромному, куда плебеи удалялись, то проносились мимо серных вод, лазурных Aquae albuleae. Останавливались на привале у одинокой фермы с каменным двором, лапчатыми платанами.
Мы проскакали раз и мимо храмика у речки. Вдали паслось знакомое мне стадо, две фигуры вырисовывались. Знакомый акведук, знакомый плющ. Но мне далеки были эти люди полудикие, в кожаных штанах, с палками ромульскими, злобными овчарками. Нет их. Все кончилось в моей душе.
И уж внимание привлечено лисичкою, той самой, что недавно только мышковала и резвилась на пригорке, в солнце, а теперь болталась в тороках наездника.
Так протекало время.
Павел Петрович кончил свою литургию, хор должен был ее исполнить в русской церкви.
В феврале мы принялись за solo. Вновь я ощутила себя в строгих, сухеньких и крепких руках. Сама музыка – я пела «Верую» – смутила меня важностью своею. Я сказала Павлу Петровичу об этом. Он снял пенсне, протер его платочком.