Пахло милой, терпкой осенью. Гудела молотилка на гумне, и мерно-однотонно мальчик вскрикивал на лошадей:
– Эй-й-о! Эй-й-о-о!
Я была снова дома, в жизни крепкой и слежавшейся, настоянной отцовским табаком, серьезной хлопотливостью Любови Ивановны, пропитанной деревней и Россией. Во мне текла помещицкая кровь, мне вкусны были запахи деревенские, и утренние дымки над избами, и туман осенний над ложбинами, и хрусткие яблоки. Хороши сумерки в зале, – мы с Андрюшей у китайского бильярдчика, рассеянно гоняет он шары, позванивая в колокольчик, я рассказываю о Париже, Риме. В столовой, рядом, самовар уже бурлит. Краснеют угольки, клокочет пар, и тяжко, волоча немного ноги, ползет отец из кабинета, после сна. Приносят почту, письма и газеты. Лампу зажигают над столом. В наш тихий круг врывались вести о сражениях и маршах, отступлениях и наступлениях. Андрюша тащил карту, начиналось размещение флажков. И тут мне становилось холодней. Волнение глухое, темное овладевало. Вот мы сидим, в уютном доме, в Галкине великорусском, барственно и крепко, из-под светлой лампы ужасаемся и восхищаемся… Нет, лучше уж не думать!
Так проходили мои дни. В сущности, я не знала будущего. Сейчас я тут, а дальше? Оставаться? В Москву ехать? А Маркуша?
Я не питала теперь уязвленности к Маркуше, явно от меня уехавшему, – здесь в России я почувствовала – он муж мой, почему же его нет, чего ему в Москве сидеть? Я написала – кратко и решительно, что нам необходимо видеться.
Я не ошиблась, – через несколько дней Димитрий выехал за Маркушей.
Маркуша очень изменился. В бородатом плотном человеке в пыльнике, с бровями сдвинутыми (вот Андрей-то где!), я не сразу разглядела прежнего Маркушу. Из тарантаса вылез он довольно грузно. Мальчик бросился к нему, он его обнял и поцеловал, потом меня увидел, улыбнулся, руку крепко мне пожал.
– Ну вот… и встретились… Ты все такая же.
Меня он не обнял, не целовал. Я – добрая знакомая. Хоть я и усмехнулась, все же укололо что-то. Как всегда – вечером сидели за столом. Андрюша притащил карту, поправлял армию флажков.
– А говорят, папа, ратников всех заберут, тогда и тебя тоже?
Отец щелкал машинкой для набивки папирос. Из-под его пухлых, слабых кожей пальцев – в молодости обожженных кислотой – летели папиросы, медленно и аккуратно. Сидел он крепко, точно сросся с этим стулом, домом и усадьбой.
– Какая чепуха! Война кончится через месяц. Призыв всех ратников. Какая чепуха!
– Я так слыхал в деревне.
Отец махнул досадливо, взял ножницы и стал срезать излишки табаку, торчавшие из папирос. Андрюша замолчал, брови опять у него сдвинулись – как у отца. Я знала уж его теперь: он очень не любил, чтоб задевали.
После ужина ко мне зашел Маркел. Я заплетала на ночь волосы.
– Ну, вот… я, так сказать, явился. Н-ну, приехал. Ты меня звала.
Я рассмеялась.
– Точно так, звала.
– Ты… почему смеешься?
Я уложила косу, взялась за другую.
– Уж очень ты со мною важен… и параден так, Маркел. Ну точно мы великие державы.
Маркуша сел и поперхнулся.
– Великие державы… скажешь… Ты, Наталья, как была, такою и осталась. Ты такая легкая, все вот… летишь, и тебе все равно, людей-то ты… ну, ты людей по легкости своей не замечаешь… Муж ли, сын ли.
Я обрабатывала другую косу. Не спешила отвечать, во многом с ним согласна. Что мне – оправдываться? Не пройдет. Возражать – нечего. Что ж. Такая уж я есть, конечно, я за это время мало о нем думала, но он мне все же свой, должен со мною быть.
Маркуша взволновался, но молчал. Потом вдруг поднялся.
– Я понимаю… ты… ну, со своею легкостью, ты хочешь, чтобы все забыто было, эти годы… и… опять с триумфом въехать к… простаку мужу… опять Маркушею командовать и ездить по концертам, Андрюшу… уезжая, на ночь покрестить, поцеловать… Я знаю, я тебя, Наталья… знаю… Да и приезжай, все к твоим услугам… только все-таки не думай, что уж я такой простец Маркушка… я, быть может, вовсе не такой… как ты меня… Приезжай, конечно.
Но тогда я отложила недоделанную косу.
– То есть что ж, ты думаешь, что я вот и поеду, когда так…
– Я ничего не думаю, я говорю, что если ты, да… то я… и весь мой дом… Одним словом, можешь всем располагать…
– Покорнейше благодарю.
Да, он довольно больно в меня выстрелил. «Конечно, ты меня и бросила, и мучила, и не могу же я как прежде, всей душой… Но дом мой, и располагать… что же, ты мать моего сына, и я зла не помню…»
Я спала плохо, встала мрачная, взяла с Маркелом совсем жесткий тон: гордость пострадала, я не знала, как я буду жить, но никаких авансов предложить Маркелу не могла. Он это понял. Больше объясняться мы не стали. Он уехал вновь, в Москву, к зеленой лампе и Марфуше, я же вдруг решила: ладно, остаюсь зимой в деревне. Пусть, теперь иная полоса, война и горе, будет мне порхать. Не стану петь, начну работать с сыном.