Выбрать главу

Эта искорка любила уединение.

Этой молодой головке было о чём подумать.

И нигде Клара не чувствовала себя так уединенно, нигде ей не думалось так хорошо, как в этой беседке.

Возле этого уютного уголка, за невысокой решеткой парка, тянулась тенистая аллея вековых деревьев. Они расступались как раз напротив ее беседки, открывая вид на широкий газон, а дальше виднелась красивая вилла с двумя башенками и тремя рядами высоких и узких окон.

Темно-пепельный фасад виллы с ее окнами и балконами выглядывал из-за разбросанных по газону кустов как-то величаво и таинственно.

Таинственность эта вызывалась молчанием, постоянно царившим в вилле.

Окна ее были вечно заперты, а парк — вечно пуст.

Кое-когда на дорожках и газонах работали садовники, но никто никогда не прогуливался в парке.

Недалеко от беседки в решетке была калиточка, тоже вечно запертая.

И весь этот княжеский сад, где так заботливо поддерживался порядок, был безлюден.

Клара знала по слухам, что собственник этой виллы, князь Оскар, никогда тут не жил. Но ей было совершенно безразлично, жил ли кто-нибудь в этой вилле или нет. Ей попросту было приятно смотреть на виллу и любоваться ее красотой, а к прекрасному девушка эта была очень чутка.

Но теперь она сидела на узкой скамеечке между двумя кустами коралловой бузины и не поднимала глаз на виллу, не любовалась ею.

Она усердно шила.

Перед нею, на крохотном столике об одной ножке, вкопанной в землю, стояла корзинка с кусками красной материи, из-под которых выглядывала книжка.

Время читать и наслаждаться красотами природы пока еще не наступило.

Работа была спешная.

Недавно Клара купила ситцу на полдюжины сорочек для брата, а теперь шила еще только четвертую. Когда она сошьет их, наступит очередь чинить белье отца, а там ей придется сшить себе платье, — ведь оба ее старые платья уже совсем износились.

Увы! Она предпочла бы, чтобы было иначе, но ведь платья в самом деле износились, и нужно шить новое. Но даже и дешевое платье стоит денег, а всякий раз в том месяце, когда случается такой чрезвычайный расход, ей приходится хорошенько поразмыслить над тем, чтобы отцовского жалованья хватило на все остальное. Пока что ей удавалось сводить концы с концами, ну а все-таки она не всегда могла предоставить отцу даже необходимое. При его слабом здоровье ему нужна более питательная пища и, особенно, фрукты…

Тут она вспомнила о куске хлеба, взятом из дому. Вынув его из корзинки, она откусила немного, положила его на стол и продолжала шить.

В это время в аллее показался шедший со стороны виллы довольно высокий и очень стройный мужчина в домашнем, изящно сшитом дорогом костюме и в небольшой пуховой шляпе на темно-русых волосах. Из-под шляпы видны были тонкий и бледный овал его чисто выбритого лица и золотистые усики, оттенявшие тонкие губы с их чуть насмешливым и чуть усталым выражением. Ему было лет тридцать с небольшим. Его легкая юношеская походка была несколько небрежна.

Шел он сначала с опущенной головой, но потом поднял ее и залюбовался деревьями, так они были величественны.

Они стояли неподвижно в тихом воздухе и в золоте почти осеннего солнца, пестрея пожелтевшей местами или покрасневшей листвой.

Время от времени под ногами идущего шелестели сухие листья…

А он шел все медленнее, бросая взгляды на две зеленые стены аллеи — от верхушек, затканных золотом и багрянцем, до толстых стволов, покрытых внизу какими-то наростами, словно лоскутьями зеленоватых кружев.

Он думал о том, какой волшебный уголок этот маленький парк в этом маленьком городке.

И не тишина ли, царящая в нем, — тишина, какой невозможно найти в больших городах и даже в больших поместьях, — не она ли составляла прелесть этого уголка?

Долго жить в такой тиши мог бы разве какой-нибудь монах-доминиканец, но на короткое время она всякому была бы приятна.

Она убаюкивала и пробуждала приятные мечты.

Среди этой тишины и этих старых деревьев грезилась идиллия.

И разве только грезилась?

Разве не появлялось желание стать самому героем такой идиллии, наивной, как легенды о влюбленных пастушках, таинственной, как птичьи гнезда, прячущиеся в зеленых чащах?

Конечно, не очень-то много мудрости в этих мечтаниях, но здесь они зарождались в воображении сами собой, как смутные сны, после которых в глубине сердца остается на несколько часов немножко грусти. Да и что же, наконец, мудро на свете?

Ведь, как правило, в шумной суете людских сборищ глупости больше, чем разума. И даже эта пропорция слишком оптимистична. Ибо в людском шуме и суете отношение разума к глупости составляет весьма ничтожную дробь, как и отношение правды и лжи.

Но эта тишина и эти деревья не лгут ни перед кем, как не лгут перед самими собой.

А покажите-ка мне среди людей такое чудо, которому были бы неведомы притворство, лицемерие, тщеславие, кокетство? Мужчины тщеславны, женщины — кокетки, а нередко оба эти прекрасные качества совмещаются в одном и том же лице независимо от пола. Дружба мужчины и любовь женщины — это шутка природы, возбуждающая в людях представление об идеале только для того, чтобы они, как дети, всю жизнь гонялись за мотыльками.

Да, но только не всякий позволит иллюзиям бесконечно обманывать себя. Есть люди, которых даже не слишком продолжительный опыт приводит к убеждению, что от пойманного мотылька остается на ладони жалкий трупик. Такие люди иногда непрочь подышать воздухом тишины и уединения, напоенным ароматом идиллии — этой лжи поэтов. А в действительности у героини идиллии красные руки, а в сердце — магнетическое тяготение к карману влюбленного в нее пастушка.

Здесь, вдали от людей, поучительно было бы читать Ларошфуко.

Какая мрачная кисть, и как она верно воспроизводит правду жизни — тоже мрачную! Нет, надо непременно притти в эту аллею с Ларошфуко и, усевшись под деревом… Но есть ли тут скамейки?

Чтобы убедиться, есть ли в этой старой тенистой аллее место, где можно было бы устроиться с Ларошфуко, он поднял голову и остановился, как вкопанный.

В нескольких шагах, за решеткой, на узкой скамеечке под кустом бузины, он увидел девушку в платье с розовыми и серыми полосками.

Девушка торопливо шила, низко склонившись над работой.

Цветок фасоли горел ярким огоньком в ее черных волосах.

Черные локоны вились по ее плечам и по белой каемке лифа возле шеи.

Девушка была среднего роста, тоненькая, стройная, нежная.

Поспешность, с которой она шила, не мешала ей протягивать время от времени руку к хлебу, лежавшему на столике, сколоченном из двух толстых, потрескавшихся от старости досок. Она откусывала кусочек и жевала, продолжая шить. Хлеб был темный, а зубы — белые и ровные, как жемчуг.

Минуты две-три шитья — и снова рука, сверкая наперстком, протягивается ко все уменьшающемуся ломтю хлеба.

Работа спорится — два куска ситцу почти совсем уже сшиты.

Еще один раз протянулась рука к хлебу — и еще ряд стежков.

Наконец белые зубки вместо хлеба перегрызают нитку.

Девушка выпрямляет свой стан и, склонив голову набок, рассматривает свою работу. Как видно, она находит, что работа ей удалась, что хлеб был вкусен и что погода прекрасна. С ее губок слетает веселый мотив вальса: ля-ля-ля! ля-ля-ля!

Молодой человек сделал несколько шагов вперед и показался из-за деревьев, сквозь ветки которых он довольно долго присматривался к девушке.

Сухие листья зашуршали под его ногами.

Она оглянулась с выражением удивления. В ее сверкающих золотистых глазах мелькнул легкий испуг. Ведь сколько она ни приходит сюда, — вот уже три года, — впервые она видит человека, прогуливающегося в этом парке. Но испуг ее продолжался недолго.

Внешность этого вдруг появившегося человека производила приятное впечатление. Как видно, он был хорошо воспитан: увидав, что она смотрит на него, он приподнял шляпу, открывая красивый точеный лоб с вертикальной морщиной между бровями.

Казалось, он колебался несколько мгновений или раздумывал. Потом быстро подошел к решетке и, чуть приподняв над головой шляпу, вежливо спросил:

— Скажите, пожалуйста, кто живет в этом прелестном домике?