Он поднял голову, выпрямился. Что за глупость! Какая чувствительность, экзальтация, и он тратит на это время и энергию! А ему они нужны совсем для другого. Ему нужно собрать все силы, чтобы достигнуть намеченной цели. И почему до сих пор не является та гончая и не приносит желанной вести? Ах, если б ему удалось добиться одного часа, только одного часа аудиенции. Он сумел бы уговорить, убедить, одержать победу над своими конкурентами и захватить целиком новое поле деятельности и спекуляции! Он знает: существуют препятствия, интриги, опасные противники, но именно это его и разжигает. Особенно теперь, когда на него обрушилось столько неприятностей и тревог, эта победа и новая работа могли бы для него стать ложечкой гашиша или стаканом крепкого возбуждающего вина. Надо поехать в клуб. Поиграть в карты, которым он нередко отдает несколько ночных часов, — это не доставляет ему большого удовольствия, но играет он с людьми, занимающими высокое положение в обществе или полезными в деловом отношении. Там же он может встретить и того человека, которого тщетно поджидает уже несколько дней.
Он протянул руку, собираясь нажать кнопку электрического звонка, как вдруг из-за портьеры на дверях, ведущих вглубь квартиры, послышался тонкий, робкий голосок, не то детский, не то девичий:
— Можно войти?
Поспешно бросившись к дверям, Дарвид так же поспешно крикнул:
— Можно! Можно!
В ту же минуту из черной темноты, наполнявшей соседнюю комнату, проскользнула в ярко освещенный кабинет какая-то фигурка; это была девочка лет пятнадцати в светлом платье, высокая, худенькая, с тонкой талией и узкими плечиками. Тяжелая бледнозолотая коса слегка оттягивала назад ее небольшую, изящную головку; на детски округлом лице играл свежий румянец и, как вишня, алел рот, а из-под темных бровей глядели большие глаза. Вслед за девочкой, у самого подола ее светлого платья, шелковистым клубком катилось маленькое мохнатое существо — серенький пинчер.
— Кара! — воскликнул Дарвид. — Наконец ты пришла, малютка. Сколько раз я тебе говорил: всегда смело заходи ко мне! Ну, как ты себя чувствуешь? Не очень ты сегодня кашляла? А ездила на прогулку? С кем? С мисс Мэри или с Иреной? Входи, входи, усаживайся сюда, в кресло.
Взяв ее хрупкую руку в свою, он повел ее к столу, вокруг которого стояли кресла. Движения его выражали изысканную предупредительность, которую обычно проявляют по отношению к приятным, но мало знакомым особам; это была та степень вежливости, которую уже называют галантностью. Но к ней примешивалось чувство радости. Девочка тоже радостно улыбалась, однако пылала от смущения. Мелкими шажками она шла рядом с отцом, поминутно склоняясь, чтобы поцеловать ему руку. Ее шаловливая нежность была исполнена робкой прелести. Казалось, оба они очень радовались встрече, но сохраняли некоторую церемонность в обращении. Дарвид принимал ее в своем кабинете, как королевну, он усадил ее в кресло, потом сел и сам поближе к ней, не выпуская ее руки из своей. Между ними, на краешке платья своей хозяйки, в тревожной, неуверенной позе уселся серенький пинчер; видно, он не привык тут бывать. Девочка с робкой, счастливой улыбкой на полуоткрытых губах обводила взглядом мебель и стены, не решаясь заговорить, а может быть, не зная, что сказать. Она сидела очень прямо; маленькая рука, ее неподвижно покоилась в ладонях отца. Наконец она тихонько заговорила:
— Я так стосковалась по тебе, папочка, мне так хотелось поговорить с тобой, что… что я пришла.
— И отлично сделала, малютка. Почему ты так редко приходишь? Каждым своим посещением ты доставляешь мне большое удовольствие.
Говоря с дочерью, он, не отрываясь, смотрел в ее почти детское лицо. Сходство ее с матерью было так разительно, как будто в ней возродилась юная Мальвина. Только Мальвина, когда они познакомились, была гораздо старше; но такие же светлые у нее были волосы, такие же темные брови и глаза и те же очертания лба. Дарвид нахмурился, глубокие морщины пролегли между его бровями.
— Почему ты так редко приходишь? — повторил он.
— Ты всегда так занят, — шепнула девочка.
— Так что же? — поспешно и резко ответил Дарвид. — Ты сказала это с упреком. Разве моя занятость предосудительна? Напротив, трудолюбие — это положительное качество, которое ставится в заслугу человеку. А мои дети должны ценить мой труд выше, чем кто-либо иной, потому что тружусь я ради них в такой же мере или даже больше, чем для себя!
Он не собирался говорить с этим ребенком так резко и угрюмо — суровость явилась внезапно, откуда-то изнутри, из смутного ощущения чего-то, чему он никогда еще не заглядывал в глаза. Да он почти и не знал этой девочки! Когда он уезжал в последний раз, она была ребенком, теперь стала почти взрослой. А она, соскользнув с низкого кресла на ковер, опустилась на колени и, заломив руки, заговорила быстро и горячо:
— Вот, папочка, твоя дочь на коленях перед тобой. Когда ты был там, далеко, она благоговела перед тобой, преклонялась и тосковала по тебе; теперь ты вернулся, и она любит тебя больше всего на свете.
Тут девочка отвернулась и опустила на пол серый шелковистый клубок, карабкавшийся ей на плечи.
— Пошел, Пуф, пошел прочь! Мне сейчас не до тебя.
Кара оттолкнула собачку, и та уселась в нескольких шагах от нее на ковре. Дарвид почувствовал, как слова дочери вдохнули в его грудь струю сладостного тепла, но он принципиально был против восторженности и превыше всего ценил сдержанность в чувствах и в их проявлении. Он поднял обеими руками склонившуюся к его коленям голову девочки.
— Не увлекайся, умерь свою пылкость. Спокойствие — вот прекраснейшее и необходимое свойство; без него не может быть хорошо выполнено ни одно дело, не будет точен ни один расчет. Твоя привязанность меня глубоко радует, но успокойся, встань с пола и сядь удобно…
Она сложила руки, как для молитвы.
— Прошу тебя, папочка, позволь мне остаться у твоих ног. Я мечтала, что, когда ты вернешься, мне можно будет часто и долго разговаривать с тобой, обо всем расспрашивать, все узнать…
Она закашлялась. Дарвид обхватил ее рукой и, не поднимая, прижал к груди.
— Видишь! Ты еще кашляешь! И часто это? Ну, не говори, ничего не говори. Пусть пройдет! Как обычно, скоро он у тебя проходит?
Кара перестала кашлять и засмеялась. Из-за пурпурных губ жемчугом блеснули зубы. Стальные глаза Дарвида вспыхнули восхищением.
— Уже все прошло!.. Нет, я не часто кашляю, иногда только. Я уже совсем здорова. А была очень больна — это когда я простудилась у открытого окна, когда тебя еще тут не было, папочка…
— Знаю, знаю. Этой пылкой головке вздумалось зимой среди ночи открыть окно, чтобы посмотреть, как выглядит при луне засыпанный снегом сад…
— Деревья, папочка, деревья! — смеясь, подхватила девочка. — Не весь сад, а только деревья, потому что при луне, покрытые инеем и снегом, они выглядят, как мраморные, нет, как алебастровые или хрустальные колонны, сверкающие бриллиантами и увешанные кружевами, а чуть подует ветерок, они осыпают землю жемчужным дождем…
— О господи! — вскричал Дарвид. — Мрамор, алебастр, кружева, бриллианты, жемчуг! Но всего этого в действительности нет! А есть только сухие стволы и сучья, иней и снег. Все это — твоя восторженность! Ты видишь, как она пагубна! Это она была причиной тяжелого воспаления легких, от которого ты до сих пор не оправилась.
— Уже оправилась, папочка! — небрежно ответила девочка и снова заговорила с глубоким чувством: — Дорогой мой папочка, а преклоняться перед чем-нибудь очень красивым или любить кого-нибудь всем сердцем — тоже восторженность? Если да, значит уж такая я восторженная, но без этой восторженности для чего и жить?
Задумчивость, напряженная мысль отразились в ее глазах и на тонком личике, свежем, как полевая роза. Она удивленно развела руками и повторила:
— Для чего жить? Дарвид рассмеялся.
— Я замечаю, что у тебя немного взбалмошная головка, но ты еще дитя, так что это пройдет.
Погладив сухощавой рукой ее бледнозолотые волосы, он продолжал:
— Благоговение, любовь и тому подобные чувства очень хороши и приятны, но они не должны быть на первом месте…
Девочка жадно слушала, застыв, как изваяние, с полуоткрытым ртом.