— С тех пор как я начал мыслить, этот человек был предметом моего восхищения. Логичный, последовательный, непреклонный, будто высеченный из одной глыбы. Великолепный монолит! Никакой чувствительности, никаких предрассудков. Индивидуальность, не поддающаяся никаким влияниям. Я понимал, что он соответственно воспитывал меня, а потом вводил в высшие сферы для того, чтобы моя жизнь служила к его прославлению. Я должен был стать одной из колонн того храма, который он воздвигал в свою честь. Но именно беспощадность, с которой он использовал все, чтобы достигнуть своей цели, вызывала во мне восхищение. Степень его работоспособности была равна степени его эгоизма. Так и должно быть у каждой индивидуальности, созданной природой оригинально, не по шаблону. Я мало его знал, но страстно хотел познакомиться с ним ближе. У меня не было никакого сомнения, что мы вполне поймем друг друга и что я увижу вблизи великолепный монолит. И вдруг… множество этикеток, какого-то старья, он весь покрыт родимыми пятнами прошлого…
— Нечего сказать, во-время он надумал учить тебя дисциплине и труду, — засмеялся Краницкий.
— Peste![118] — не вытерпел барон. — Что за ревматизм мысли!
— Принципы морали!.. — негодовал Краницкий. — Хорошо он их сам осуществляет на практике! Отдал бы хоть половину своих миллионов нуждающимся, которые стыдятся выпрашивать. O que non![119] Этого он не сделает! Легко с высоты этих принципов морали загребать жар чужими руками!
— Вот, вот! — вскричал Мариан. — Ты попал, mon vieux, в самую точку! Чужими руками! Yes![120] Сколько лет он ни о чем не заботился, ни с чем не считался, а теперь вдруг поколебал здание, которое сам же построил. Не знаю, как другие, а я буду отстаивать свои права. Я не могу становиться жертвой ревматизма мысли, которым, к прискорбию, страдает мой отец…
Он умолк и, с минуту подумав, прибавил:
— Это даже больше, чем ревматизм мысли. Это гной, сочащийся из разлагающегося прошлого, который наполняет мозг трупным ядом.
— Трупный яд! Bien trouvé ce[121] трупный яд! — воскликнул барон.
Краницкий, укрытый в кресле, поморщился и прошептал:
— Non, non! Quelle horreur![122] Я никогда не соглашусь на трупный яд!
Но протестовал он так тихо, что его никто не услышал. Теперь в свою очередь говорил барон, все быстрей шагая по комнате.
Мариан сидел на Людовике XI, а барон, расхаживая взад и вперед, жаловался на ограниченность местных возможностей и низкий уровень местной цивилизации.
— Это поистине отечество штопаных носок. Все тут пропахло затхлостью запертых кладовок. Недостаток пространства и вентиляции. Например, в Англии такой известный поэт, как Вильям Моррис, основал фабрику предметов прикладного искусства и зарабатывает миллионы. Попробуйте тут сделать что-либо подобное! Алойзы Дарвид нажил колоссальное состояние только потому, что не цеплялся, как слепец, за отечественный плетень. Отечественный, отечественное, о-те-чест-во — штопаный носок, одна из этикеток, которыми облепляют себя люди, лишенные здравого смысла; ворота, у которых стоят могильщики! Нужно вырваться из этого, нужно уметь хотеть!
Что касается его, барона, то, когда ему удастся осуществить некоторые намерения и уладить денежные дела, а может быть, даже не уладив их, он займется выполнением своего плана… Барон обернулся к Мариану:
— Ты будешь моим компаньоном? N'est-ce pas? Мне было бы трудно без тебя обойтись. У тебя тонкое чутье, и ты хорошо разбираешься в искусстве…
— Ну что же, — отвечал Мариан. — Но прежде всего нужно поехать в Америку и прощупать почву до открытия выставки…
— Разумеется, до открытия, чтобы начать действовать, когда выставка откроется. А капитал…
— Мое имущество имеет кое-какую ценность, я продам его, а кроме того, еще раз возьму денег в долг, — небрежно докончил Мариан.
Барон остановился и на минуту задумался; на его увядшем лице появилось то плутовское выражение, которое французы называют озорством. Его обуяло веселье.
— Удираем! — крикнул он и вскинул ногу, как это делают уличные мальчишки, стараясь поймать подброшенный кверху опорок.
Мариан уже совсем оправился от своего оцепенения, он встал и почти весело воскликнул:
— C'est une idée! В Америку!
Тогда из глубины непомерно глубокого и широкого кресла послышался робкий, сиротливый голос Краницкого:
— А меня вы возьмете с собой, mes chers? Когда будете удирать, меня возьмете с собой, n'est-ce pas?
Ответа не последовало. Барон, усевшись за орган, уже заиграл какую-то сложную церковную композицию, и под ее торжественные звуки Тристан склонялся в рыцарском поклоне перед Изольдой, «Триумф смерти» отбрасывал черную тень на белое одеяние Альбериха, а святые в золотых нимбах у окна набожно скрещивали бледные руки на ярких одеждах.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Барон Эмиль нередко говорил Ирене:
— Вам присущ аристократизм духа. В вашем интеллекте имеются черты нового. У вас прелестная ирония. Вас не проведешь крашеными горшками!
Слова эти доставляли Ирене такое же удовольствие, какое испытывает неопытный путешественник, услышав из уст горца похвалу своему умению взбираться на головокружительную высоту. В ней действительно породили ироническое отношение ко многому некоторые скрытые стороны ее жизни. Но впервые она это осознала в себе под влиянием и руководством барона. Он нравился ей своеобразием своих понятий и речи, полнейшей искренностью своего неверия и эгоизма. Еще в детстве она увидела маску, которая поразила ее ум и ранила в самое сердце. С тех пор все казалось ей лучше и приятнее маски. К тому же барон был, по ее мнению, законченным эстетом и отличным знатоком искусства, в чем она почти не ошибалась. Его философские и эстетические взгляды занимали ее своей новизной, а выражения, которые он употреблял, то изысканные, то по-кабацки грубые, возбуждали ее любопытство своей причудливостью и дерзостью. Ирена подражала его речи и при нем остерегалась сказать что-нибудь такое, чем могла заслужить название «пастушка́».
— Вы очень далеки от пастушков, с которыми я тут сталкиваюсь на каждом шагу. Вы сложны, как орхидея, у которой на одном стебле распускается цветок, напоминающий череп, а на другом подобный мотыльку…
Отрывисто засмеявшись, Ирена перебила:
— О, мотылек — это банально…
Смех ее резко прозвучал, оттого что она почувствовала, как ее заливает холодный блеск его глаз, уставившихся на нее с наглым упорством.
— Нет, — возразил он, — нет, мотылек в сочетании с черепом создает диссонанс. Это скрежещет, как будто по душе проводят новой пилой.
— А греческая гармония? — спросила Ирена.
С снисходительной улыбкой, заставлявшей Ирену смиряться, барон начал:
— Никогда не говорите о гармонии. Это было молочко, вспоившее младенцев. Мы живем другим. Вы любите дичь, да? — но только когда она с душком. Il n'y a que du gibier faisandé, n'est-ce pas? Eh bien, noue nous nourrissons du monde faisandé[123]. Мы питаемся разлагающимся миром. C'est ainsi[124]. A вы говорите о таком штопаном носке, как гармония! Ха-ха-ха! Но думаете вы иногда так, а иногда иначе. Душа ваша полна скрежета! В вас уживаются идиллия и сатира. Вы смеетесь над идиллией, но минутами еще немножко по ней тоскуете. Ведь я угадал. Не правда ли?
— Правда, — ответила она, опустив глаза.
Ее смутили и проницательность барона и то, что она ощущала на своем лице его дыхание и сама вдыхала аромат каких-то странных духов, который исходил от него. Глаза его искали ее глаз, чтобы влить в них свой холодный и вместе с тем жгучий блеск. Барон попытался взять ее руку, но Ирена отдернула ее, а он тихо, протяжно и чуть в нос сказал:
— Вы то хотите, то снова не хотите и, ощущая в себе крик жизни, стараетесь обратить его в лирическую песенку…
Крик жизни! Потом Ирена задумалась над этим выражением, но ненадолго. Преждевременное понимание этой стороны жизни помогло ей быстро уяснить себе значение слов барона. Этот маленький, тщедушный человечек с неправильными чертами увядшего лица в совершенстве владел искусством вызывать у женщин «крик жизни». Он вел себя с ними изысканно-учтиво, но в то же время нагло. Упорный взгляд его серых глаз, обведенных красными каемками век, гипнотизировал холодным огнем. Взгляд этот был подобен блеску стали, бледному и пронизывающему. В манере барона целовать руку женщине, во взгляде, которым он, казалось, раздевал ее, в интонации некоторых слов чувствовалось прикрытое утонченным лоском первобытное вожделение и желание овладеть. Среди тошнотворной скуки пошлого, давно надоевшего флирта это представлялось силой — циничной, но смелой и искренней. Ее можно было сравнить с косматой головой зверя, вдруг выглянувшей из корзины всегда одинаковых гелиотропов, всегда испускающих одинаковое благоухание. Голова эта безобразна, но она пахнет пещерой и троглодитом, что среди приторно банальных цветочков придает ей обаяние оригинальности и мощи.
123
Хороша только дичь с душком, не правда ли? Итак, мы питаемся разлагающимся миром